Хасидские рассказы
Шрифт:
Злой дух однако не совсем еще смирился.
Ученый вошел и видит низенького еврея, совсем маленького. Тот сидит за столом, на почетном месте. Ничего не видно кроме высокой, высокой меховой шапки и серебряных волос бороды.
Кругом народ. Тихо.
Не слышно молитвы, ни звука торы.
Растерялся ученый.
«И это все?» — приходит ему в голову.
Но ребе Довид уже заметил его и промолвил:
«Сядь, ученый!»
В то же мгновение ученый пришел в себя. Он поймал на себе взор ребе. Обожгло его душу!
Вы, вероятно, слыхали о глазах ребе Довида! В его взоре была власть, и святость, и сила, все было в его взоре!
Стоило
Ребе Довид произнес: «Спой что-либо, ученый!» У того даже в висках застучало. Ему — петь!
Но кто-то толкнул его в бок. Когда ребе Довид велит петь, так должно петь!
И ученый запел!
Начал он дрожащим голосом. Еле-еле вырываются первые звуки. Что ему петь? Конечно — песню сиротки, Другой он не знает. Он дрожит, заикается, все же поет. Но и песня другая уж стала. Она обрела дух науки, впитала в себя святость субботы, прониклась раскаянием ученого… Ученый поет и все сильнее чувствует песню, поет все лучше, вольнее…
Ребе Довид, по своему обыкновенно, начал подтягивать, народ заметил и подхватил. Пение толпы разогревает ученого. Он загорается! Он запел по-настоящему!
И песня разливается огненной рекой, волны вздымаются выше и выше, все горячее, пламеннее!
Тесно делается песне под кровлею дома, по улице разливается море огня, море святости, огненной святости.
Удивленный, изумленный, спрашивает на улицах народ:
— Господи, неужели песня сиротки? Песня сиротки?
Исправилась песня. Исправился ученый. Перед отъездом ребе Довид отозвал его в сторону и сказал:
— Ученый! Ты оскорбил еврейскую дочь! Ты не заметил первоначального корня ее песни. Назвал ее непотребной.
— Ребе! Назначьте епитимию, — просит ученый.
— Незачем! — ответил ему ребе, царство ему небесное, — вместо епитимии, лучше сотвори милостыню.
— Какую, ребе?
— Выдай эту девушку замуж. Доброе дело!
Теперь выслушайте еще кое-что.
Через несколько лет, когда девушка уже давно была замужем за вдовым писцом, узнали о ее происхождении.
Оказалось, что девочка — внучка старого Кацнера!
Его зять пошел как-то раз с молодою женою в театр, а в их отсутствие украли их единственную дочь…
Возвратить им дочь теперь не смогли. Мать давно умерла, а отец был в Америке.
Если не выше еще…
Его не видно было нигде, ни в синагоге, ни в молельнях, ни — само собою — при домашнем богослужении. Двери оставались открытыми, входил, кто хотел (краж, конечно, не случалось): в доме никого.
— Где может быть цадик?
— Где ему быть! Конечно, на небе. Мало дела там, что ли, у цадика перед «страстными днями?» Мало о чем позаботиться надо? Евреям (не сглазить бы) нужны пропитание, спокойствие, здоровье; нужно удачно детей сосватать; что называется, быть как следует перед Богом и перед людьми. А грехи ведь велики, и дьявол тысячеглазый видит все и доносит и обвиняет…
Кому же заступиться, если не цадику?..
Но
Знаете литваков? Книг нравоучительных не очень уважают, а колют глаза талмудом да раввинскою письменностью. Так этот литвак приводит доказательство из Талмуда, прямо в глаза тычет, — что даже Моисей и тот не мог входить на небо и достигал лишь высоты на десять локтей ниже небесного свода… Ну, поди спорь с литваком!
— Все-таки — спрашивают его — куда же девается цадик?
— Да мне-то что! — отвечает он, пожимая плечами. Но тут-таки (на что литвак способен!) решает разъяснить это загадочное дело.
В тот же день, сейчас после вечерней молитвы, он прокрадывается в комнату цадика, залезает под кровать и лежит, надо прокараулить всю ночь и узнать, куда девается цадик и чем он занимается в это время.
Другой, может быть, не выдержал бы — уснул и проспал бы момент; литвак же находит средство: лежит и повторяет наизусть целый талмудический трактат, — не помню уже: «Хулин» или «Недорим».
На рассвете слышит он — стучат: зовут к «Слихос». Цадик давно уже не спит; более часа слышно, как он кряхтит… Кто когда-нибудь слыхал, как кряхтит немировский цадик, знает, сколько народной скорби, сколько мук в каждом его вздохе… Душа изнывает от этого кряхтения. Но у литвака ведь железное сердце, — слушает и лежит себе дальше. Лежит и цадик, — цадик в постели, литвак под кроватью…
Вскоре слышит литвак — в соседних комнатах поднимаются со скрипящих кроватей… Бормочут краткую утреннюю молитву… Слышен плеск омовения… Дверьми хлопают… Постепенно все утихает… Тишина и полумрак… В щели ставень пробивается бледное мерцание…
Сознавался литвак, правда, что, когда все кругом снова утихло и он остался один в комнате с цадиком, на него напала непреодолимая робость, вся кожа на нем запупырилась, как у испуганного гуся, и корни волос на висках начали колоть, как иголки. Шутка сказать: во время «Слихос» оставаться сам-друг с цадиком в одной комнате… Как знать, что тут может произойти! Кто вдруг появится!..
Но литвак ведь упорен: дрожит, зуб на зуб не попадает, а лежит!
Наконец, цадик встает. Сначала он исполняет все нужное по ритуалу, потом подходит к платяному шкафу и вынимает оттуда узел… Из узла появляется крестьянское платье: холщовые портки, огромные сапожищи, сермяга, большая баранья шапка и широкий кожаный кушак, обитый медными кнопками. Цадик все это надевает на себя… Из кармана сермяги торчит конец веревки — обыкновенной, грубой веревки… Коротко — цадик идет, литвак за ним. Мимоходом цадик заходит в кухню, нагибается под полати и, достав оттуда топор, засовывает его за пояс и выходит на улицу. Литвак весь дрожит, но не отстает ни на шаг.
Робкая, благоговейная тишина царит на темных уличках… Кое-где вырывается стонущий звук «Слихос» из какой-нибудь молельни…
Кое-где из-за оконных стекол доносится стон больного… Цадик держится все боле в сторонке, в тени домов и заборов… Временами фигура его выходит из тени, а литвак — за ним.
Ясно, отчетливо слышится литваку, как сердце колотится у него в груди в такт звукам от шагов цадика, но он идет дальше. И так выходят они за город.
За городом — роща.
Цадик заворачивает туда и, пройдя шагов тридцать-сорок, останавливается возле одного дерева. Литвак, вне себя от изумления, видит, как цадик вынимает из-за пояса топор и принимается рубить дерево. Цадик рубит, рубит; деревцо трещит и падает…