Хлеб той зимы
Шрифт:
Тянутся нудные дни. Читать нельзя — мало света. Холодно, и мы лежим, по уши укрывшись байковыми одеялами. Вставать не разрешают.
— Чтобы сохранить энергию, — объясняет врачиха.
Она приходит каждый день, но так как пробраться между постелями невозможно, долго стоит в дверях, обозревая палату и выкрикивая:
— Ты, эй ты, слева, в углу, как себя чувствуешь? Ничего? Ну и чудненько. А ты, рядом? А пятый справа?..
Врачиха похожа на полководца, обозревающего поле битвы.
Тут и в самом деле идет битва — за нашу жизнь.
Все чаще меня охватывает тоска по дому. Несмотря на сытость. Я даже собиралась сбежать из стационара и даже пустилась в странствие по коридорам в чаянии отыскать свою одежду. Но меня тут же шугнули.
Несколько раз в день и разок ночью эйты объединяются в группировки для походов в известное место. Сперва безлюдными стылыми коридорами, потом по черной лестнице на первый этаж, потом по каким-то смутным закоулкам…
П-фф-фф! Ничего не помню отвратительнее стационарной уборной… Унитазы обросли вонючими сосульками. Воды нет… Мы прозвали ее «душегубкой»…
…Когда пришла ко мне на свидание мама, со слезами на глазах я умоляла ее забрать меня с собой.
— Вот возьми меня на руки, и ты увидишь, что я прибавила на целый килограмм! Меня уже спасли от голодной смерти. Правда…
Мина в батоне
— Идешь ты по набережной Невы. И вдруг видишь: плывет у самого берега игрушечный пароходик. С трубами. И дым из них валит. И даже крошечные матросы стоят. Ни за что его не вылавливай! Один выловил, и сразу ка-ак жахнет! Ни его, ни кораблика. Там мина запрятана. Это немецкие шпионы пускают. Специально, чтобы детей подловить.
— А я другое слыхал. Сидит у водосточной трубы кукла. Глаза синие, ресницы настоящие. Платье сплошь кружевное. Притронешься к ней — сперва ничего. А качнешь немного, проверить — говорящая или нет — и взрывается со страшной силой…
Много таких легенд ходило среди ленинградской детворы. Мы предостерегали друг друга, но каждый втайне мечтал сам встретить подобную смертоносную диковину. Рассказывали о золотых часах, которые взрываются ровно в полночь, о конфетных коробках, о тортах с кремом…
И один раз мне «повезло». На Разъезжей улице, в углублении, у тротуара, я увидела… батон. Пухлый, белый, довоенный батон. Сбылось! В смятении делаю круги возле поджаристого чуда. Сейчас пойду в милицию и заявлю. Или к зенитчикам на Неву. Приду и скажу:
— Идите, я обнаружила немецкую мину.
И, по всей вероятности, мне дадут медаль или, по крайней мере, пришлют в школу письмо: «Комаровской Елене Федоровне объявляется благодарность за геройство и выдержку».
Вот прямо сейчас и пойду… Но, признаться честно, отведать
А, будь что будет! Я бесшумно подберусь, проверю, не торчит ли кончик проволоки, отщипну краешек булки. И — деру! Прямо в милицию.
На улице пусто. Я ложусь на мокрый тротуар и по-пластунски продвигаюсь к батону. Так, так, еще немножечко. Вот уже можно дотянуться рукой… Долго я не делаю последнего шага. Как-никак, а ставлю на карту жизнь! Но чувство риска пьянит…
Цап! Пальцы мои, уже осязавшие аппетитную мягкость батона, нащупывают холодную, твердую, безжизненную поверхность.
Как я лежала на животе, так и осталась лежать, переживая свою неудачу.
Все напрасно: и бесстрашие мое, и надежды. Перед моим носом — бутафория из папье-маше, предательски выкрашенная масляной краской… Что бы мне раньше вспомнить, что неподалеку вчера разбомбили булочную!..
Поручение
— Ленка, сбегай-ка за хлебом. Если принесешь в целости-сохранности, кое-что получишь.
Такие поручения частенько мне дает Зинаида Павловна. Ох, и неохотно я за них берусь! Нетрудно сбегать в магазин и даже отстоять там очередь, тем более соблазнительно потом стать обладательницей горсточки изюма или соевого батончика. Но — пользуясь терминологией сегодняшних дней — морально тяжело. Чего стоит хотя бы одно уточнение: «Если принесешь в целости-сохранности…» А тон? Повелительный, даже не предполагающий отказа, пренебрежительный. Я сознаю, конечно, что мала, что менее занята, чем взрослые, что сделать мне это легче… Но вот не лежит душа быть на побегушках у толстой Зинаиды Павловны, и ничего с этим не поделаешь. Однако под строгим взглядом мамы я вынуждена каждый раз соглашаться.
Что побудило меня в тот день взбунтоваться — не помню. То есть бунт назревал давно, но был к нему и какой-то ничтожный повод, совершенно не задержавшийся в памяти.
— Сегодня я не пойду. Сходите сами! — отрезала я в лицо изумленной соседке.
Мама, присутствовавшая при этом, сдвинула брови, что не предвещало ничего хорошего.
— Лена, ты сама не знаешь, что говоришь.
— Прекрасно знаю.
— Ты еще дерзить будешь? Не беспокойтесь, Зинаида Павловна, сейчас она сбегает.
— И не подумаю.
— Лена!!!
Дернув плечом, я независимо усаживаюсь за книгу. Сердце, предчувствуя расправу, бьется часто-часто. Я ведь знаю, что мама всегда добивается, чтобы я выполнила то, что она говорит. И спуску мне не будет.
— Зинаида Павловна, спокойно идите к себе, через полчаса хлеб будет у вас на столе.
— Не будет!
Дверь за соседкой закрывается. В эту минуту, как мне кажется, я совсем одна-одинешенька на белом свете. Даже мама становится моим врагом. «Все за чаепития», — думаю я горько и несправедливо и гляжу на мать в упор, зло, непримиримо.