Хмурое утро
Шрифт:
– Вам поклон от Маруси, – сказал он Рощину.
Вадим Петрович от неожиданности разинул рот, с минуту глядел из окопа на присевшего Сашко.
– Товарищ Рощин, хорошая девочка, повезло тебе, слышь…
– Ты где видел ее?
– На вокзале шурует… Без нее я бы к Махне и не пробился. Что делается, ребята, – народу! Не поспевают оружие раздавать… Наш Екатеринослав!
Штаб Махно расположился на вокзале. Батько сидел в зале I–II класса за буфетной стойкой с искусственными пальмами – с нее смахнули только на пол всякую стеклянную ерунду – и писал приказы. Каретник хлопал по ним печатью. Тот, кто получал их, опрометью кидался прочь. Не
– Ты что тут – богу молишься? В душу, в веру, в мать, – гони патроны!..
Батько отдавал приказы только тем, кто их требовал. Устрашающе шевеля челюстями, он делал вид, что распоряжается. На самом деле в голове его была невообразимая путаница. Продирая бумагу, он ставил крестики на карте города – там, где наступали или отступали части войск. В этом чертовом городе негде было развернуться, всюду теснота, враг – сверху, сбоку, сзади… Таращась на карту, батько не видел ни этих улиц, ни этих домов. Он терял всякую ориентировку. Игра шла вслепую. Недаром он всегда называл города вредной вещью, всем заразам – заразой.
Кроме того, тревожила его неопределенность с Мартыненко. Чугай подтвердил, что Мартыненко стрелять по своим не хочет. Виделся ли Чугай с ним этой ночью, или они сговорились раньше, – действительно в артиллерийском парке было все спокойно, половина орудийной прислуги разбежалась, и сам Мартыненко, должно быть от щекотливости, напился вдребезги пьян. Из его парка только две полевые пушки стояли у вокзала, брошенные петлюровцами. Махно обрадовался, – пушек он никогда не захватывал, – приказал выкатить их на проспект и сам дернул за спусковой шнур; лицо его морщинисто засмеялось, когда пушка рявкнула, – люди даже присели, – и снаряд завыл над высокими тополями.
Штаб ревкома помещался на привокзальной площади. Там горели костры, и около них кучками стояли рабочие, прибывающие из всех районов. Члены ревкома знали почти каждого в лицо и откуда он. Выкрикивали товарищей по заводам и мастерским – металлистов, мукомолов, кожевников, текстильщиков, – рабочие отходили от костров и строились человек по пятьдесят. Если среди них находился подходящий, – его назначали командиром или команду принимал кто-нибудь из членов ревкома. Раздавали винтовки, тут же показывая незнающим – как с ними обращаться. Отряду давалась боевая задача. Командир поднимал винтовку, потрясал ею:
– Вперед, товарищи!..
Рабочие тоже поднимали эту дорогую вещь, наконец-то попавшую им в руки:
– За власть Советов!..
Отряды уходили в сторону Екатерининского проспекта, в бой.
Рощин протискался к главнокомандующему и подробно рапортовал о занятии предмостных укреплений и о потерях в личном составе: четверо раненых, один задавленный насмерть. Махно, кусая карандаш, глядел на коричневое, осунувшееся лицо Рощина с твердым до дерзости и почти безумным взглядом.
– Хорошо, будешь награжден серебряными часами, – сказал он и на край стойки подвинул лежавшую перед ним карту города. – Гляди сюда. – И повел карандашом линию по крестикам. – Наступление задерживается. Мы доскочили вон куда, – улица, кривой переулок, бульвар… И дальше – вон куда кресты загибают… Я хочу знать причину – почему топчемся, как в дерьме? – крикнул он резким, птичьим голосом. – Ступай и выясни. – На клочке
Рощин вышел на площадь, где продолжали строиться неровными рядами рабочие отряды, раздавались крики команды и крики «ура!». От дыма костров, на которых уже кое-где пристроили варить в котлах кашу, у него закружилась голова, и в памяти проплыло: знакомый чугун со щами, который Маруся, вскочив из-за стола, подхватывала из рук матери, и Марусины зубы, кусающие ломоть душистого хлеба. Ну, ладно!
За Рощиным шли с винтовками Сашко и еще двое из команды: один – рябой, веселый, плотный, как казанок, по фамилии Чиж, другой – все время усмехающийся красивый юноша, с жестоким лицом и подбитым глазом, прикрытым низко надвинутым козырьком черного картузика, – водопроводчик, называл он себя Роберт. По Екатерининскому проспекту пришлось пробираться, хоронясь за выступами домов, от подъезда к подъезду. Пули так и пели. Бульвар был пуст, но повсюду за окнами, заваленными тюфяками, появлялись и прятались любопытствующие лица. В подъезде ювелирного магазина сидел человек в тулупе, – маленькое, высосанное нуждою лицо его было запрокинуто, будто он поднял его вместе с седой бородой к старому, еврейскому небу, вопрошая: что же это, господи?
– Ты что тут делаешь? – спросил Чиж.
– Что я делаю? – скорбно ответил человек. – Жду, когда меня убьют.
– Иди домой.
– Зачем я пойду домой? Господин Паприкаки скажет: что дороже – твоя паршивая жизнь или мой магазин?.. Так лучше я умру около магазина…
Не успели они отойти, сторож высунул бороду из-за дверного выступа:
– Молодые люди, там дальше убивают…
Когда дошли до угла, – над головами по штукатурке резанула очередь пулемета. Нагнувшись, побежали в боковую улицу и прижались в углублении ворот. Тяжело дыша, увидели и сосчитали: на перекрестке, на мостовой – семь лежащих трупов и отброшенные винтовки. Здесь нарвался на огонь один из рабочих отрядов. Роберт, усмехаясь и раздельно, со злобой произнося слова, сказал:
– Режут с чердака гостиницы «Астория». Предлагаю ликвидировать эту точку.
Предложение показалось дельным. Гостиница «Астория», где два месяца жил Рощин, находилась на той стороне бульвара, подойти к ней можно было только под огнем. Рощин раскинутыми руками прижал товарищей к воротам:
– Только по одному, с интервалами, быстро, риска никакого.
Нагнувшись, почти падая, он пробежал до перекрестка и прилег за труп. С чердака «Астории» стукнуло два раза. Вскочив, он кинулся зигзагами, как заяц, к тополям, на середину бульвара. С чердака, с опозданием, торопливо застучало, но он был уже в «мертвом» пространстве. Прислонясь к стволу тополя, сняв шапку, вытер ею лицо, забрал воздуху, крикнул:
– Сашко, беги ты…
В зеркальную дверь гостиницы пришлось постучать ручными гранатами, – тогда изнутри отвалили комод и дверь открыли. Роберт оттолкнул солидного швейцара, завопившего было: «Ромка, куда ты, стервец…», – и кинулся с поднятой гранатой. В вестибюле было полно постояльцев, спустившихся со всех этажей, – при виде романтически настроенного юноши с гранатой и за ним еще троих вооруженных публика молча начала удирать вверх по лестнице. Запыхавшиеся приплющивались к перилам. Рощин, поднимаясь, узнавал многих. И его узнали, – если бы можно было убить взглядом, он бы сто раз упал мертвым. Один только благодушный помещик, тот, на чьей шее висели три незамужние дочери, выйдя с запозданием из своего номера, где он в это время обедал всухомятку, едва не заключил Рощина в объятия, обдав запахом мадеры: