Ходынка
Шрифт:
— Боюсь, это всё разные названия одного и того же занятия — вздохнул Бокильон. — Вернее, одной и той же позиции. Потому что иная позиция существует лишь для ученых приказчиков буржуазии.
— Да в чем же ваша страшная догадка?
— Обычаи имеют свойство изредка напоминать о своих истоках. У самых же варварских племен потлач сопровождается кровавыми жертвами. Чтоб жил один, должно заколоть другого! Согласен, этого никто сейчас не замышляет. Но если бы вы знали, какие темные глубины скрываются под самой обыденной, спокойной и мирной жизнью, Надежда Николаевна! Как страстно жаждет зверь, сидящий в каждом человеке и в каждом обществе, вырваться наружу! И нет надежнее способа этого зверя освободить, чем собрать вместе много людей, потому что толпа — она как увеличительное стекло. Она все хорошее в человеке душит, а все плохое в нем делает сильнее. И
В толпе, проходившей мимо Надежды Николаевны и Бокильона, возник просвет, и в нем показалась высокая, одетая в длинное черное платье нищенка на костылях. Вид ее был ужасен: свою единственную ногу она одним махом переносила на расстояние в четыре-пять аршин сразу — да так и промчалась по мостовой, обгоняя соперников и оставляя за собой запах немытого тела и призрак лошади, несущейся полевым галопом.
— В наших силах назвать скопище праздником, но подлинный его смысл название не меняет. Монархия собрала народ, чтобы бросить ему подачку, а платить по своим векселям не собирается. Народ же собрался именно для получения долга, и так просто не разойдется. Получить долги будет не с кого. И даже подачек на всех не хватит — люди это уже чувствуют, оттого и спешат. Они… они больше не могут жить с несбыточной мечтой. И они спешат с ней расстаться. Расстаться так или иначе! До чего же эта мечта их измучила! Вы только поглядите на их глаза! На узелок с пряником так не смотрят. Такими глазами смотрят в Царствие Небесное. И пока эти люди не пройдут через ад, они в Царствии Небесном не изверятся. Достоевский говорит: хочешь уверовать в Бога — заботься о ближних до полного самоотвержения и тогда уверуешь непременно. Но из этого вывода можно и обратный сделать: хочешь, чтобы ближние уверовали — грабь их до последнего колоска, и уверуют свято.
— Нитше, один Нитше у всех на уме — прошептала Надежда Николаевна.
— И ведь разве мало русские себя в церквях жгли? — продолжал Бокильон. — Да что там жгли! Ругаться и водку пить целыми волостями бросали — и навеки. А это потруднее гарей будет. А что до Нитше, то он мальчик у Достоевского на посылках, и ничего больше.
— А вы не допускаете, что люди спешат за любовью? — спросила Надежда Николаевна. — За своей порцией царской любви? Есть ведь люди, которые любят царя и хотят взаимности? Которые готовы и дальше давать и давать в долг этой монархии? А в ответ хотят лишь знак внимания, сувенир?
— Допускаю. Такие люди обязательно есть, их даже много. Жертвовать собой и не желать наград — это самый христианский из всех мыслимых поступков. Но вот любви царя к народу не существует. Такая любовь просто не в природе монархии, понимаете? Любое государство — всего лишь меньшее зло, как, например, полиция — меньшее зло, чем смута, бунт. Вы можете представить полицейского, влюбленного в толпу на Сухаревском рынке?
— Чем же это все обернется? — спросила Надежда Николаевна.
— Даже образцовая нация способна мгновенно деженерировать, превратиться в первобытное племя — ответил Бокильон. — И более того — в стадо. А уж толпа — тем более. Потому я и прошу вас остаться в городе. Давайте, я все же провожу вас домой.
— Ни-ко-гда! — Надежда Николаевна встала со скамейки и одернула юбку. — Я должна это увидеть. Баста.
Вес, без кружек, одних только „народных лакомств“ — орехов, фиников, инжира, изюма, разложенных в бумажные пакетики с инициалами их величеств — составил восемь тысяч пудов. Расфасовка подарков заняла целый месяц, для этой работы использовали помещения бывшей Электрической выставки в доме Малкиеля на Садовой. Там гостинцы и разложили по пакетам на специально сконструированных для этого столах.
Ежедневно изготовлялось двести пятьдесят пудов колбас, а всего для раздачи на гулянье ее было сделано пять тысяч пудов. К колбасе и фруктам прилагались пряник и „вечная кружка“, всё это завязывалось в оранжевый платок с портретами царя и царицы. Полукопченая колбаса хранилась лучше любой другой, хлеб же — сайки — решено было выпечь в последние дни и выдавать
Изготовление подарков оказалось выгодным предприятием. Заказы получили самые именитые предприниматели — Клячко (кружки), Григорьев (колбаса), Филиппов (сайки). Платки изготавливались на Даниловской мануфактуре, пиво и мед — на Хамовническом заводе, которым управлял тогда Григорий Эренбург — „Гри-Гри“, приятель журналиста Гиляровского и отец будущего писателя Ильи Эренбурга. Биржевая артель Чижова безвозмездно — „в надежде заслужить благодарность начальства“, как показывал впоследствии артельный староста, — взяла на себя выдачу подарков из будок, построенных купцом второй гильдии Силуяновым.
Гостинцы начали доставлять на Ходынское поле 13 мая, но лишь спустя четыре дня привезли последний ящик. В каждую будку вошло от двух до трех тысяч узелков. Чтобы разложить узелки на полках внутри, артельщики работали по двенадцать часов в день. Раскладывали гостинцы неравномерно — где побольше, где поменьше. На то были особые причины. До четырех часов дня в канун гулянья разложили все гостинцы, включая подвезенные на фургонах филипповские сайки.
Солнце уже село за Всесвятской рощей, когда артельщики собрались, как и было условлено, на поле внутри гулянья — в углу, образованном буфетами возле шоссе, и их рядом, идущим к Ваганькову. Было артельщиков человек восемьсот — как людей из Чижовской артели, так и их знакомых, каждому из которых в награду за помощь была обещана коронационная кружка. Чтобы артельщики не соблазнялись гостинцами, их кружки остались на подворье Чижовской артели. Оказались среди них и люди небедные, в том числе торговец мануфактурным товаром Михаил Федорович Москвин со своими приказчиками, сын известного книгопродавца Сытин и другие более или менее состоятельные молодые люди, пожелавшие осмотреть, главным образом, толпу и наблюдать за ее поведением.
Тем временем купец Лепешкин — один из начальников Народной охраны, и крестьянин Московской губернии, староста Чижовской биржевой артели Максимов, лично осмотревший содержимое каждого из сотен ящиков с гостинцами, вышли из театра в центре Ходынского поля. Там они впервые за этот день позволили себе присесть и выпить чая, а теперь направлялись к собравшимся — в „боевой угол“, как называл это место Максимов.
— Почему „боевой“? — на ходу вытирая платком лоб, а заодно и картуз изнутри, переспросил спутника староста. — Да потому, Василь Николаич, что там ребятам труднее всего будет. Шут его знает, кто эти будки углом построить удумал. А только в ту коронацию их кругом ставили. Тут и думать нечего было. Ясно же, что народ на поле из Москвы пойдет, да по дороге. Значит, возле угла этого народ раньше всего соберется. А там и другие подоспеют, так что больше всех там народа и будет, с самого начала до самого конца. Так и будут липнуть к одному месту, как пчелы к матке! „Где тесно, там и место“ — так-то в народе говорится. Слыхал? Сперва там, а уже потом в других местах. Нет, чтобы кругом, как в тот раз!
— Видать, лучше прежнего сделать захотели! — поделился догадкой Лепешкин.
— Горячих бы ему всыпать, умнику такому! — в сердцах сказал Максимов. — Чего тут лучше? Ладно бы, в тот раз плохо вышло… Так и сделал бы лучше. А то ведь хорошо выходило. Одно дело — немцы. У них там немец на немце, у строителей этих. Небось, в Неметчине своей привыкли строить, только народ у нас другой, а они не видят. Нет, Василь Николаич, ты мне скажи: где полиция?
— Полиция? — удивился Лепешкин. — А зачем она? Наша охрана есть, народная.
— Да заешь ее комар, охрану вашу! — в сердцах крикнул Максимов. — Свой ведь брат, кто ее боится? К вам, прости Господи, народ за кружками бесплатным сбежался, больше ни за чем. Как сбежались, так и разбегутся, оборони Бог, в случае чего. Полиция нужна, чтобы страх был. А еще б лучше солдаты, как в ту коронацию. Они в тот раз перед будками рядами, как на грядке, построились, и всех гуськом пропустили. Никто обижен не остался. А тут? Небось, государя везут, так полиция везде стоит. А нынче она где? Бывало, идешь по Москве, что в праздник, что в будень — на каждом углу городовой торчит. На рынок придешь — и того больше: кто в мундире, кто так просто, ну, да все равно уж в лицо всех знаешь — Москва ведь, не Питер. А тут? Я за весь день всего одного, одного-единственного пристава видел! Слыхал я, начальник ихний специально полицию ставить не велел. Чтоб праздник настоящий был. Чтоб народ не огорчать! Тьфу ты, немчура окаянная!