Холера
Шрифт:
Ради мамы он продолжал заочно учиться в институте (университете) культуры на режиссера массовых зрелищ, плавно переходя из одного академического отпуска в другой.
На часть честно заработанных денег Михалыч купил квартирку поприличней и поближе к центру, остальное же положил в банк под большой процент. С банком произошло то, что при нестабильной экономике закономерно происходит с банками, и, пролетев в компании с остальными доверчивыми вкладчиками, как фанера над Парижем, с упорством самурая Михалыч начал все сначала. Но теперь, кое-что поняв в жизни, парень нанимался в казино, боулинги, ночные клубы и прочие злачные места, где его мускулатура и общая физическая подготовка производили на работодателей благоприятное впечатление. Он был охранником, вышибалой, массажистом и очень короткое время даже мужчиной по вызову,
Надо сказать, что в целом спокойный Михалыч с особой страстью — сильнее, чем мироедов, ненавидел идиотов. Идиотами же считал большую часть электората: телеведущих, ментов, министров, солдат, офицеров, пенсионеров, коммунистов, демократов — все зло от них, такова была концепция вечного студента. А поскольку бороться с таким обширным злом невозможно, Михалыч, как мог, старался в картину мира вписаться.
Вершиной карьеры Михалыча в конце нулевых была служба личным телохранителем у некоего заоблачного олигарха. Однако лакейская подкладка этой службы оскорбляла свободолюбивого самурая, и он уволился с огромным выходным пособием. Деньги умный Михалыч держал теперь не в банке — он купил землю в модном поселке Красная Пахра.
Там ему очень приглянулся один дом. Трехэтажный, с зеркальными окнами в косой крыше, с полукруглым мраморным крыльцом. Михалыч то и дело ходил смотреть на него, что-то зарисовывал в тетрадку и, наконец, познакомился с хозяином. Филипп Константинович торговал недвижимостью.
— Хотите работать со мной? — спросил симпатичный Филипп, сидя однажды с Михалычем за коньячком. — Дело несложное. Мы находим в центре квартиру, где хозяин — одуванчик подревнее, и делаем ему или ей предложение, от которого он или она не может отказаться. За хорошую сумму старичку надо только подписать некоторые бумаги, которые делают нас его наследниками. Ну а когда он отходит в мир иной, мы продаем площадь и получаем свой законный навар. Я бы положил вам… ну… процентов двенадцать от сделки.
— А старик… он… — Михалыч пытался найти правильные слова, — он… умирает своей смертью?
— Голубчик! — развел руками Филипп Константинович. — Вы за кого же меня принимаете? Неужели я стал бы вас, человека мало знакомого, втягивать в какое-нибудь преступление? Вы же на меня донесете, правда?
Михалыч прямо посмотрел Филиппу в глаза и ответил как на духу:
— Правда.
— Ну вот и чудненько. Вы должны понять одно: все абсолютно в рамках закона. И очень, очень большие деньги. Миллионы. Вы ведь хотите дом вроде моего?
Несколько дней Михалыч, как в том анекдоте, думал — в чем же наколка? И так и не придумал, поняв одно: Филипп — гений.
И покатилось. За пару тысяч долларов редкий старик отказывался оформить завещание. Поиском клиентов занимались другие люди, занимались грамотно: в картотеке Филиппа Константиновича значились только одиночки без единого родственника. Физических лиц во всей цепочке было два: Михалыч да прожженный нотариус, который заверял завещание и вообще ничем не рисковал. Деньги перечислялись со счета на счет безналичными платежами, Филипп выдавал Михалычу в конверте его долю, Михалыч, испытывая глубокое недоверие к банкам, прятал деньги в ячейках автоматических камер хранения на разных вокзалах столицы, постепенно становясь миллионером.
Дом с обсерваторией для умного братишки и зимним садом для мамы рос на глазах. Пока Филипп не призвал однажды Михалыча и не приказал:
— Исчезни, Славик. На месяцок, не больше. Гриб поганый с Остоженки навел на тебя.
— Но Филипп Константиныч, все же в рамках…
— Станислав, не будь дураком. С такой охапкой липовых документов… Один паспорт не меньше пятака потянет. Выйти на тебя, конечно, не просто, но этот лихой одуванчик умудрился тебя сфотографировать. У него, конечно, не все дома: говорит, ты ему угрожал, шантажировал. Говорит, подписал под
— А вы-то откуда знаете?
— Ты еще не привык, что я все знаю?
Тогда и пришел вечный студент Михалыч сдаваться в Майбороду, о чем не знала ни одна живая душа, кроме Филиппа. Он же и присоветовал: лучше больнички, сказал, особенно режимной, нигде не отсидишься. Хорошо бы, конечно, в психушку, но туда не возьмут, слишком уж нормальный. А вот инфекционка — самое оно.
Не следует думать, что Михалыч все это рассказал Пете Сахронову (которого числил закоренелым идиотом) во время перекура. Нет, конечно. Оборвал себя на самом интересном месте, заржал и шепнул напарнику на ухо:
— Шучу, Петр. Я бедный студент. Как Остап Бендер. А революционная ситуация пока еще не назрела. Ждем-с.
Старшина плюнул и подумал про себя: «Придурок. Ошибся я в тебе, Михалыч». И повторил вслух:
— Придурок, мать твою.
И ушел. Бедный, одинокий генерал, с каждым днем теряющий остатки своей армии.
А Кузя кричал в пролет черной лестницы женским голосом:
— Петя! Славик! Домой! Оладушки стынут!
Глава 12
Касторский больше не мог. В этом смысле до революционной ситуации было рукой подать. Страх и совесть не давали ему спать, Платон почернел, исхудал. Нина настаивала, чтоб муж поехал в санаторий Фабрициуса и принял курс ванн. Но после Кузиного десанта главврач боялся оставлять больницу, хотя в отделении совсем не появлялся: во-первых, видеть не мог проклятого Кузю, а во-вторых, сил не было встречаться с Энгельсом. Касторскому казалось, что братец обо всем догадывается, и бойкие глазенки малыша преследовали его днем и ночью. Он стал читать Достоевского, чего делать уж никак не следовало, и в каждом, включая Нину, ему мерещился зловещий Порфирий Петрович. В ночных кошмарах Платона Егорыча Энгельс противоестественно совмещался с жутким мальчишкой, внуком Попкова, и пронзительно верещал: «Вы и убили-с!» Желание исповедаться больше убийцу не посещало.
Надо сказать, что в отношении Севы Касторский был не так уж далек от истины. Когда Кузя под взрывы хохота рассказывал публике о встрече с Касторским и ее дальнейшем развитии, Сева прежде всего отметил эту малодостоверную деталь: как стремился неслыханный циник Платон облегчить душу в храме. И снова и снова выспрашивал, не говорил ли тот спьяну чего-нибудь такого… Ну, странного, дикого чего-нибудь… Сева знал о скрытой вражде Волчицы с доктором. Знал, что Раиса копала под него. И — приоткроем, пожалуй, тайну энгельсовского чемодана: там, под сорока чистыми футболками, Карлсон прятал кой-какие документы, которые украл для сестры из бухгалтерии. До карантина несколько стратегически важных служб короткое время перемогались по отделениям, пока в административном корпусе (а где ж еще?) шел ремонт. Для бухгалтерии освободили ординаторскую, от которой у вездесущего Карлсона ключ конечно же был: его Сева как-то раз просто вынул из двери — на всякий случай. Добыть бумаги оказалось несложно, ящики всех столов открывались одним гвоздем. В окно услужливо светила полная луна, и Севе особенно приглянулась папка с грифом «Освоение средств на строительство и модернизацию»: какие-то ведомости, сплошная цифирь, разбираться некогда. Но в борьбе Раисы Вольфовны эта цифирь не помешает, справедливо полагал взломщик и наобум захватил еще пару папок. Шум и правда был потом страшный, Касторский чуть морду Кястасу не набил, весь посинел, а на главбуха, даму с орудийным лафетом вместо задницы, орал так, что посмотреть, как хватит главврача удар, вышли из палат все без исключения засранцы.
— Ну вспомни, Академик, может, нес что-то… ну, не знаю, безумное, чушь какую-нибудь, пьяный бред, а?
Ну ясно, чего-то нес, разводил руками Кузя. Все мы чего-то порем по пьяни-то. Разве упомнишь? Ну вот — Алиске, например, молился, типа что-то пресвятая дева… Короче, полная фигня.
— А нельзя у этой вашей Алиски уточнить?
— Да у нее свист в башке соловьиный! — засмеялся Чибис. — Что она вообще помнит, пустоголовая наша?
Но решено было, однако, Алиске позвонить.
— Конечно, конечно, помню! — закричала в трубку Алиса, страшно довольная, что может быть снова полезной. — Прости, говорил, меня грешного, матушка… Матушка — это я. Прости меня, убил я, говорит, ее, убил проклятую…