Homo Фабер
Шрифт:
Я снова заговорил, потому что молчать было невозможно, о смертности от укусов змей и вообще о статистике.
Ганна сидела словно глухая.
Я не смел глядеть ей в глаза - я то и дело вспоминал, правда только на секунду (дольше я был не в силах об этом думать), что я обнимал Сабет, вернее, что Ганна, которая сейчас сидит передо мной, ее мать, мать моей возлюбленной и тоже моя возлюбленная.
Не знаю, что я говорил.
Ее рука, лежавшая на столе (я теперь обращался, так сказать, только к ее руке), была какой-то особенной: маленькая, словно рука ребенка, но притом куда более старая, чем сама Ганна, нервная и все же вялая, уродливая, - собственно говоря, и не рука вовсе, а какая-то бесформенная лапка, пухлая и вместе с тем костлявая, увядшая, словно восковая, но обсыпанная мелкими веснушками; впрочем,
Я сам смертельно устал.
– Собственно, она еще ребенок, - сказала Ганна.
– Или ты думаешь, что она уже была близка с кем-нибудь?
Я поглядел Ганне в глаза.
– Да я совсем не страшусь этого, - говорит Ганна, - нисколько не страшусь.
Вдруг она стала убирать со стола.
Я ей помогал.
Что же касается статистики, так Ганна и слышать о ней не хотела, потому что верит в судьбу, я это сразу заметил, хотя открыто она этого не высказывала. Все женщины имеют склонность к суеверию, но Ганна ведь широко образованный человек; поэтому я был удивлен. Она говорит о мифах, как мы, люди техники, говорим, например, о законах термодинамики, то есть о законах физики, которые постоянно подтверждаются опытом, - говорит совершенно будничным тоном, не испытывая никакого удивления. Эдип и сфинкс, по-детски наивно изображенные на черепке вазы, Эринии, или Эвмениды, или как они там еще называются, - все это для нее реальность; и ей кажется вполне уместным ссылаться на мифологию в самом серьезном разговоре. Не говоря уже о том, что я не силен в мифологии да и вообще в беллетристике, мне не хотелось с ней спорить: у нас и без того хватало насущных забот.
5/VI мне надо быть в Париже.
7/VI - в Нью-Йорке.
10/VI (как крайний срок) - в Венесуэле.
Ганна работает в институте археологии, там они все время имеют дело с богами, твердил я себе, на всех нас, инженерах, небось тоже чувствуется профессиональная деформация личности, хотя мы за собой этого не замечаем. Но я не смог сдержать смех, когда Ганна ссылалась на богов.
– Ну что ты все со своими богами!
Она тут же умолкла.
– Я никогда бы не уехал, - говорю я, - если бы не было ясно, что девочка спасена, уж можешь мне поверить.
Казалось, Ганна меня понимает; она мыла посуду, пока я вкратце рассказывал ей о моих служебных обязательствах и вытирал чашки - как двадцать лет назад, заметил я, вернее, двадцать один год.
– Ты считаешь?
– А ты нет?
Каким образом у Ганны получилось двадцать один год, а не двадцать, я не знаю, но я решил придерживаться ее числа, чтобы она меня всякий раз не поправляла.
– Уютная кухня, - говорю я.
И вдруг снова ее вопрос:
– Ты потом встречался с Иоахимом?
Когда-нибудь мне, конечно, придется сказать ей, что Иоахим ушел из жизни, но только не сегодня, думал я, не в первый же вечер.
Я заговорил о другом.
Наши ужины тогда, в ее комнатке.
– Ты помнишь фрау Оппикофер?
– Что это ты ее вспомнил?
– спрашивает она.
– Да просто так, - говорю я.
– Помнишь, как она стучала в стенку щеткой, когда я засиживался у тебя позже десяти...
Наша посуда была вымыта и вытерта.
– Вальтер, - спрашивает она, - хочешь кофе?
Воспоминания всегда смешны.
– Да, - говорю я, - через двадцать лет над этим можно посмеяться.
Ганна поставила кипятить воду.
– Вальтер, - повторяет она, - я тебя спрашиваю, ты будешь пить кофе?
Она не хотела вспоминать старое.
– Да, - говорю, - с удовольствием.
Не могу понять, почему она считает, что ее жизнь не удалась. Если человеку удается прожить примерно так, как он когда-то себе наметил, то, по-моему, это уже здорово. Я восхищаюсь Ганной. Я никогда не думал, честно говоря, что филология и история искусств могут прокормить человека. При этом нельзя сказать, что Ганна не женственна.
– Почему ты считаешь, что твоя жизнь не удалась?
– говорю я.
– Ты себе это просто внушаешь, Ганна.
Меня она тоже считает слепым.
– Я вижу то, что есть, - говорю я, - твою квартиру, твою научную работу, твою дочь. Ты должна за это благодарить Бога!
– Почему Бога?
Ганна такая же, как прежде: она точно знает, что другой хочет сказать. Как она придирается к словам! Будто дело в словах. Даже когда пытаешься сказать что-то вполне серьезно, она вдруг возьмет да и придерется к какому-нибудь слову.
– Вальтер, с каких это пор ты веришь в Бога?
– Послушай, - говорю я, - свари-ка кофе.
Ганна точно знала, что мне до Бога нет никакого дела, и, когда я в конце концов это признал, выяснилось, что Ганна просто шутила.
– Почему ты решил, - спрашивает она, - что я религиозна? Ты думаешь, что женщине в период климакса ничего другого не остается?
Я сам стал варить кофе.
Я не мог себе представить, как все будет, когда Сабет вернется из больницы; Сабет, Ганна и я под одной крышей, например в этой кухне; Ганна, которая будет замечать, что я все время сдерживаю себя, чтобы не поцеловать ее девочку или хотя бы не обнять за плечи; Сабет, которая вдруг наверняка заметит, что я, собственно (словно обманщик, который снял с пальца обручальное кольцо), связан с ее мамой, принадлежу к другому поколению, хотя и обнимаю ее, Сабет, за плечи.
– Только она не должна идти в стюардессы, - говорю я, - я уже пытался ее отговорить.
– Почему?
– Да потому, что об этом и речи быть не может, - говорю я, - это не занятие для такой девочки, как Сабет, она ведь не такая, как все...
Кофе был готов.
– Почему бы ей не стать стюардессой?
При этом я знал, что и Ганна, как мать, отнюдь не была в восторге от этой ребяческой фантазии; она возражала мне исключительно из упрямства, чтобы показать, что меня это не касается:
– Вальтер, это ей решать!
Потом она мне сказала:
– Вальтер, это не твоя дочь.
– Я знаю.
С самого начала я боялся той минуты, когда придется сесть, потому что все дела окажутся переделанными; и вот эта минута настала.
– Ну, - говорит она, - я тебя слушаю!
Это получилось легче, чем я ожидал, почти буднично.
– Расскажи мне, - говорит она, - что у вас было?
Меня поразило ее спокойствие.
– Ты можешь себе представить мой испуг, - говорит она, - когда я, придя в больницу, вдруг увидела тебя: ты сидел и спал...