Хор
Шрифт:
«Слушай, Герард, а ты… ты ведь в Восточной Европе бывал?..»
«Ну», – сказал Герард.
«А где?»
«Да в Польше. Позапрошлым летом».
«Да-да-да, – вспомнил Андерс. – Я, кстати, тоже там бывал дон войны. А ты слышал, как они поют?»
Герард расхохотался. Неожиданно тонюсеньким голосочком, словно изображая милую, трогательно-слабоумную в своей мечтательности славянскую пейзаночку, он повел:
Posz la Karolinka do Gogolina – a – a !..
PoszlaKarolinkado‹ i›Gogolina– a– a !..
A Karliczek za ni a, a Karliczek za ni a!..
Z flaszeczka wina-a-a!..
Z flaszeczka wina-a-a!..
«Тебе
«Почему? Нет, нормально. А пиво той же крепости, что у нас, стоит в пять – в пять раз! – дешевле… Классное! И без этого, знаешь, цветочного запаха! Порно!..»
В это время на лестнице послышались шаги. Спускался человек – крупный, грузный, судя по звуку.
Наконец он вошел. Это был похожий на застывшую вулканическую лаву портовый грузчик, которого Андерс частенько видел возле кабаков Старой Гавани. Природа не обидела габаритами и Герарда, но этот парень был крупнее раза в полтора. Бугристый его торс обтягивала черная майка; на левом бицепсе у него синел такой же победительный псевдоримский факел, низ его торса декорировали синие купальные трусики, а ноги – красные дамские чулки, уже слегка рваные – словно из тех, что Герард пускал к концу базарного дня за пару центов. Мощные уступы этих кроваво-красныхног завершались расшнурованными альпийскими ботинками.
«Знакомься, Анди: это Рон», – сказал Герард.
«Рональд», – без тени улыбки уточнил тот и, пожимая руку Андерса (ее будто прищемило дверью), внимательно посмотрел ему в глаза.
До Андерса стало потихоньку доходить. Смысл просачивался медленно, словно нехотя; ему противодействовала универсальная, почти непроницаемая в своей тупости фразочка-заглушка: ну и что?
«А вот меврау ван Риддердейк о нас говорить бы не надо… – сказал Герард. – Слишком благочестивая, чтобы внимать… – Он плеснул себе еще пива и громко, по-лошажьему отхлебнул. – Но мы с тобой ведь тоже благочестивые и набожные, да, Ронни? Тебе налить?»
Рональд поморщился. Он скрутил сигаретку и, чтобы ее заклеить, высунул мокрый напряженный язык.
«Хотя священник сказал, что Господь наш изблевывает из всепрощающих уст Своих таких парней как мы…- продолжал Герард. – Даже Он изблевывает, каково? А я, кстати, в это не верю…»
Он уже крепко набрался.
«Кончай ты, Герри, – сказал Рональд. – И дай-ка чего-нибудь пожрать. Я к Маартену тороплюсь».
«Может, не пойдешь сегодня к Маартену?..» – как-то полувсхлипнул Герард.
«Чего это я не пойду? – сказал Рональд. – Еще как пойду».
«Может, вместе пойдем? – предложил Герард. И, не дав тому отозваться, опередил: – Хочешь, я свой свитер черный шотландский тебе подарю? Новый совсем! Чистая шерсть! Порно!..»
«Иди в задницу», – сказал Рональд.
«А почему мне к Маартену нельзя»?
«Тебе никто не сказал: нельзя. Хочешь смотреть – иди».
«Я люблю тебя, Рон», – простонал
«Я люблю тебя, Герри», – словно паролем ответил Рон.
Герард мгновенно размяк:
«А я, знаешь, – самодовольно бросил он Андерсу, – скоро с чулочками-то завяжу-у-у…»
«Почему?» – из ложно понимаемой вежливости спросил Андерс. Ему давно надо было уйти: он чувствовал себя, как полумертвый гуманитарий, ошибкой забредший на лекцию по физике твердого тела.
«А мы с Рони кое-что другое будем продвигать… есть некоторые рыночные ниши… они не заполнены…» – он вопросительно посмотрел на Рональда; тот махнул рукой – ладно, валяй, под твою же ответственность…
…На йодистой фотографии в стиле двадцатых годов белели три фигуры. Слева был юноша, почти мальчик, очень худой, с трогательно-беззащитным, как у молодого подраненного оленя, очерком всего тела; он лежал спиной на письменном столе, украшенном мраморной миниатюрой Колизея. Как и две другие фигуры, он был полностью обнаженным; ноги его, по-женски закинутые назад, к голове, и широко разведенные, были захвачены за лодыжки нежными его кистями – четко виднелись обкусанные ногти на худых влажных пальцах, украшенных множеством дешевых перстеньков. В мальчиков зад, торсом вплотную, то есть заподлицо, был мощно вклинен стоявший на мраморном полу Герард; его ловкая причесочка брюнета-соблазнителя казалась дьявольски прилизанной, словно намазанной бриолином и вдобавок «отлакированной», как у звезды экрана этого времени, Валентино. Очень рельефно, со всеми тенями и полутенями, выделялась мускулатура его торса; одной рукой он придерживал мальчика за бедро, другой опирался о стол, но лицо его была красиво полуповернуто назад и вниз: там, в недрах его тела, хладнокровно орудовал каменным, беспощадным своим долотом не менее выразительный Рональд. Последний был монументален, обрит наголо и прекрасен, как викинг. При этом его полусогнутые руки были легко, почти невесомо, закинуты за голову – сознательно выведенные из действия, они позволяли Рональду сфокусировать максимум ощущений на своем половом органе. Лицо Герарда, полуповернутое к Рональду, – лицо полусамца-полусамки, оскалившееся болью, перекошенное звериной ненавистью, нежностью, страстью, наслаждением, молило: да, да! глубже! еще, еще!..
…А все-таки не зря я к нему сходил, – соврал себе на улице Андерс. – Хоть на часок отвлекся.
Наиболее же искренняя мысль формулировалась трудно… Хотя бы потому, что она была вполне банальна, а потому, скользкая, увертывалась, – и, главное, потому, что она, эта мысль, совпадала с конкретной причиной, приведшей его к «другу детства»: я ничего – ровным счетом ничего – не знаю о человеке, которого считал близким… Считаю?.. Нет, все же – «считал»…
Вернувшись домой, Андерс, в одежде, чего с ним никогда не бывало, прямо посреди бела дня, рухнул в постель. Властный и ласковый осьминог, обволакивая его мозг, впрыснул туда густой обильный сок сна.
4.
Старший брат Андерса, Пим ван Риддердейк, являлся тем, кого называют duivelskunstenaar. * Он был произведен на свет, скорее всего, лишь для того, чтобы стать преданным слугой механики, автоматики, развивавшейся электроники – то есть, обобщим – техники в любых ее проявлениях. При этом, относясь к технике с подобострастием дикаря, он вовсе не воспринимал ее как некое промежуточное звено в процессе освобождения человеческого духа – а ровно наоборот: подчиняясь технике самозабвенно, сладострастно, всем естеством своим, он, похоже, практически (хотя и бездумно) предвосхитил такое положение вещей, при котором хомо сапиенс рождается (или выводится invitro) только затем, чтобы обслуживать Глобально-Самодостаточную, Священную Систему Высоких Технологий.