Хозяин дома
Шрифт:
Грузовик-фургон с прицепом, медленно пятясь и задевая за телефонные провода, втиснулся в узкий проулок (у одного вяза при этом сорвало нижнюю ветвь). И вот он стоит посреди деревни, задние дверцы распахнуты настежь, людям не так далеко придется таскать вещи. Мы смотрим на эту махину молча и, пожалуй, растерянно.
— Сотню кубометров берет, — нравоучительно произносит усатый шофер. — Это вам не игрушки!
Сотня кубометров: все, что сохранилось в Мезьере и в Нофле, у моей мамы и у родных Женевьевы, обломки прадедовского наследия, все, что мы, так и быть, пощадили и чему последним пристанищем служило мое прежнее жилье. Тут все вперемешку. Есть на что посмотреть. Распахнутые дверцы фургона являют нашим взорам кавардак из дерева, бронзы и мрамора.
Сердце у нас сжимается: перед нами обнажен костяк нашей жизни, она разложена на составные части, выпотрошены стенные шкафы, опустели чердаки, рассеялось очарование привычного глазу порядка и уюта. Какое же это барахло! Дощатая изнанка шкафов вся исчеркана, мелом и краской крупно выведены цифры, имена,
И мы с Женевьевой сперва тоже застываем на месте, словно ноги наши вросли в эту пыль.
— Какое счастье, что детей здесь нет, — говорит Женевьева.
Всё вместили эти простые слова — и стыд, и удивление. И память… Детство мое потрясали катастрофы: продажа Беродьера, наш первый приезд в Париж, а потом все покатилось по наклонной плоскости; как страдала мамина гордость, как с каждым новым бедствием сильней расшатывались и скрипели ее бретонские сундуки, когда зубоскалы-грузчики, ворочая и швыряя их как попало на глазах у галантерейщицы и хозяина молочной, перевозили нас в кварталы все более скромные… Переезды надо скрывать от детишек. Скрывают же от них мертвецов. Я имею в виду похороны, запах цветов и тления. Потом будет вдоволь времени им все объяснить. В сороковом году меня отослали к Коко, играть в электрический поезд. Был ли он простужен, поссорились ли мы, уже не помню, но я сбежал оттуда раньше времени. Не забыть мне возвращения на улицу Бертоле: там еще стоял желтый фургон (кажется, они все желтые — традиция такая, что ли?), и я увидал посреди мостовой — не очень-то оживленным было в ту зиму уличное движение! — позабытую в суматохе мамину любимую лампу. Витую подставку украшал приделанный посередине диск довольно грубой работы, на него так удобно было класть ножницы. И всё венчал расписанный каравеллами абажур. Это было мамино заветное, только возле этой лампы она чувствовала себя в доме как дома. После обеда она устраивалась в кресле, что нам предоставила мадам Пашабюльян, и при ярко-желтом свете лампы коротала вечер за шитьем или вязаньем. Так вот что скрывалось за докучными словами: «Мой-мальчик-нам-надо-решиться-на-новую-перемену-в-жизни». Перемена в жизни — это попросту значит: подставка от лампы посреди мостовой на улице Бертоле, пустой фургон, перепачканный брезент, сваленный в кучу на тротуаре, на раскиданной соломе… Бурное море с каравеллами убрали, осталась только лампочка, в проволочной овальной рамке она выглядела по-дурацки, точно желток в белке. Сто пятьдесят свечей. Единственное расточительство, которое позволяла себе моя мама, помешанная на бережливости. Еще бы: эта лампа заменяла ей лето, солнце… Из дому вышли старики грузчики (молодежь была в плену), они делили между собой полученные деньги и уже высматривали, где тут поблизости бистро.
— Черт подери! — крикнул один. — Сейчас мы эту лампочку кокнем!
Вы завлекаете девчонку, дело еще не на мази, а все-таки надо это как-то обставить. Душ, тихий угол — без этого не обойтись. Вечером вы ее ждете, думаете — какая она придет? И даже страх берет, не явилась бы уж чересчур разодетая, раздушенная. В таких случаях приятней, чтоб они выглядели попроще. Это я просто для сравнения говорю. Вам будет понятнее. Новых людей тоже примерно так ждешь, воображаешь заранее. У меня, знаете, такое чувство — раз я им продал дом, вроде я за них в ответе. Оно и понятно, верно я говорю? Иной раз уж так разочаруешься… Я не злопыхатель, но как некоторые с домами обращаются! Новенький особнячок, только-только отстроенный, это ведь красота, что может быть лучше? Дом, участок — все как стеклышко, любо поглядеть. А потом они въезжают — и только диву даешься, все летит вверх тормашками. И мадам Фромажо, супруга моя, то же самое говорит. Вот у нас в доме: проветрено, всё на месте и в исправности. Не ровен час, зашел клиент со мной потолковать, ему ничто глаз не режет. В нашем деле всё так: одно с другим связано, одно за другое цепляется. А как пойдут игрушки, побрякушки, птички в клетке, салфеточки, статуэтки бронзовые, швейная машина… вы не представляете, мосье: хаос, погибель! В Лоссане, надо признать, поработали на совесть. Я туда зашел, надо ж было поглядеть, как и что. Хитрая это штука в нашем деле — нащупать линию поведения: и равнодушие плохо, и нескромность плохо. Рабочие еще не ушли. И, скажу вам, сперва я удивился, когда они выбрали этот дом, такая была похабная развалина, хоть брось, а тут, смотрю, он опять в полной форме: огромный, просторные залы, своды, стены, все выбелено, так все сурово, а камень рыжий, охристый, выходит отличное сочетание, — и вдруг подумал: «Надо отдать им справедливость! Хорошо, когда у дома есть достоинство. — А потом вдруг подумал: — Беда! Замучаюсь я, на них глядя!» Прямо скажу, монашеский стиль не по мне. Но что толку постную мину корчить, ежели видимость и суть не в ладах. Вот понапихают они сюда колченогой мебели с парчовой обивкой, прямо как в лавке у Пизенса… что тогда получится из этого дома? А назавтра или на третий день, смотрю, привозят их вещи… Тут я и сказал себе: Фромажо, дружище, ты как в воду глядел… Хоть и знаешь все это, и привык уже, но глядите — даже в приличных семействах уж такая нищета, такое убожество. Забавно, а? Стоит поглядеть на вещи с изнанки, с исподу… будто все спасаются бегством…
Я предвидел, что людям захочется пить, и запасся вином. Роза купила вчера в здешней бакалее несколько бутылок. «Для грузчиков я взяла красного по два сорок». Но они просят минеральной и фруктовой воды. «Уж больно жарко, мосье!» И в самом деле, солнце теперь так раскаляет фасад, что, когда переступаешь порог, сразу пробирает дрожь. Мне кивают на усача: «В прошлое воскресенье он пришел вторым в кроссе „Пари-спринт“, вон как…» Я сперва не понял: они спортсмены.
К одиннадцати прицеп уже пуст, кое-что выгрузили и из фургона. Но на рабочих страшно смотреть — одни побагровели, другие мертвенно бледны. Предлагаю им съездить в город на моей машине, они немного удивлены, но находят, что это очень красиво с моей стороны. Они уже приметили «Станцию Лангедок». Смотрю, как они отъезжают: шофер старается мне показать, до чего он умелый и осторожный. Что ж, тем лучше. Роза нам приготовила ветчину.
Укрываемся в помещении, которое, может быть, уже сегодня вечером, а может быть, и через три недели, станет гостиной, валимся с ног. Где же кресла, подушки?
— Уф, какая жара…
Женевьева протягивает бутылку, я жадно тяну прямо из горлышка — глоток, другой, и тотчас мне как огнем обжигает все внутренности.
Так проходит день.
В перерыв люди отдыхают под деревьями, растянувшись на брезенте, которым укрывали мебель.
— Подлые цикады! — твердит усач.
Раздаются громкие хлопки — тщетная попытка отбиться от мух. Около четырех все снова берутся за работу, багровые, полные решимости поскорей со всем этим покончить.
— Давай поворачивайся, не валяй дурака!
Женевьева и Роза, точно дирижеры, направляют все это, сдерживают, умеряют. Иногда нам случается передумать, мы просим перетащить в другую комнату какой-нибудь комод, а грузчики воображали, что уже установили его на вечные времена, и лица омрачаются. Наконец семь часов, по сторонам смотреть противно, все вымотались, обессилели, по земле потянулись длинные тени — и вот кончено, четверо грузчиков (рукопожатие, ублаготворенность) отправляются восвояси.
И тут, хотя все устали и издергались, нас охватывает обманчивый прилив энергии, надо же «немножко навести порядок». Женевьева, Роза, мадам Жанна и я молча снуем взад и вперед с охапками простынь и занавесок.
— Хоть постели постлать, — приговаривает Роза.
А сама все машет и машет метлой, поднимая тучи пыли, и мы задыхаемся. Женевьева включила холодильник.
— По крайней мере сегодня вечером будешь пить холодное виски.
Но вечер уже настал, а я весь день отхлебывал из горлышка жгучий глоток за глотком, у меня и так голова кружится. Закат заливает весь дом алым светом. Вдруг зазвонил телефон — и трезвонит нескончаемо: аппарат поставили на пол, завалили занавесками, и теперь мы его никак не можем отыскать. Наконец добрались, но тут он умолкает. Роза взялась за чайную чашку, ручка осталась у нее в руке — и она в слезы. Пока Женевьева ее утешает, я выхожу на галерею подышать свежим воздухом; в саду, в винограднике, на дороге ничто не шелохнется; только три девушки тихо гуляют поодаль, обняв друг дружку за талию. Лет десять назад — нет, меньше, лет шесть или семь, перед тем, как родился Робер, — деревенская девушка еще метнула бы в меня быстрый взгляд, точно спичкой чиркнула, — вызов, брошенный просто так, от нечего делать… Теперь я только парижанин, который поселился в Старом доме. Какими взглядами они станут обмениваться с Беттиной! Мерзкий вкус у этой сигареты. Меня окликает Женевьева, в голосе улыбка:
— Иди посмотри, какого Роза нашла забавного зверя!
В своей будущей комнате встречает меня оживленная, веселая Роза. Женевьева оперлась коленом на кафельный пол и совсем уже собралась пощекотать черное насекомое, похожее на злющего паука, но его неподвижность внушает ей почтение. Она колеблется. Только этого не хватало!
— Он меня даже пугает, — говорит Женевьева. — Кто это?
— Очень милый скорпион. Просто красавчик скорпион…
Велика сила слов! Женевьева вскочила, Роза вскрикнула и зажала рот рукой.
— Ну чего вы?
Но меня бросает в жар и холод, точно при звуках военного оркестра. Движение Женевьевы не понравилось скорпиону, он молниеносно, свирепо ринулся было к нам (я словно узнаю эту хищную быстроту, хотя никогда ничего подобного не видел) и вдруг опять застыл, насторожился, готовый ко всему, нацелив хвост, изогнутый с необычайным изяществом.
— Так, значит, это…
По части знаков зодиака Женевьеву не собьешь, и, однако, ей все еще не верится, что это блестящее, точно лакированное, маленькое чудовище, которое уставилось на нас неразличимыми глазами, — самый настоящий скорпион.