Хозяйка розового замка
Шрифт:
— Куда?
— Полагаю, теперь самое время взглянуть на Филиппа Антуана дю Шатлэ. С некоторых пор этот господин вызывает у меня живейшее любопытство.
— А почему? — спросила я, улыбаясь.
— Он так рвался познакомиться со мной, что в спешке чуть не натворил бед. Полагаю, такое нетерпение заслуживает внимания.
Я подумала было, что Филипп, конечно же, сейчас спит, но интерес отца так радовал меня, что я даже махнула рукой на сон малыша: вреда не будет, если на минутку его прервет дед.
10
С тех пор как в поместье прибыли столь важные гости, Белые Липы оказались будто в осадном положении. Даже гуляя по
Но, несмотря на эту охрану, призванную защищать беглецов от республиканских ищеек, жизнь в доме била ключом. Ле Пикар, его друзья-англичане, сам Сидней Смит — все это были молодые люди, веселые, разговорчивые; дня не проходило без вечеринки или музыкального вечера. Почти каждое утро наши гости отправлялись на охоту — благо, что безбрежные здешние леса были необыкновенно богаты дичью. Пикник, партии в преферанс, танцы, застолья — все это сменялось одно другим, и я даже порой думала, что давно уже не жила так весело и беззаботно, как сейчас. Сравнить нынешнюю жизнь можно было разве что с Версалем.
В это время в замок часто приезжал Жорж Кадудаль. Приезжал, разумеется, в основном затем, чтобы вести долгие напряженные беседы с моим отцом и мужем, но, пользуясь своим положением крестного отца, почтительно просил меня позволить ему взглянуть на маленького Филиппа. Я, конечно же, позволяла: у меня из памяти еще не улетучился тот эпизод, когда Александр холодным и резким тоном заявил мне, что Кадудаль — его друг. Этот бретонец, впрочем, был не таким набожным, как прочие шуанские вожди. Он с минуту стоял над колыбелью, молча смотрел на малыша, а потом, оборачиваясь ко мне, почему-то просил:
— Берегите его, мадам герцогиня.
Когда он удалялся, я лишь пожимала плечами.
В начале июля необычная жизнь в Белых Липах закончилась. Наши гости стали собираться к отъезду. Смит, Ле Пикар, его англичане — все они готовились сесть на бриг, который должен был причалить в условленном месте, и тайно покинуть Францию.
После их отъезда в замке остался принц де ла Тремуйль.
Он стал уже своим человеком в этом доме. Его все знали, все относились к нему с величайшим почтением — ну, может быть, за исключением Анны Элоизы. Хорошие отношения Александра с моим отцом радовали меня. Радовало меня и то, что отец, как мне казалось, стал более открыт, доступен для общения, почти не осталось в нем холодности и отчужденности, что отпугивали меня в детстве. Теперь он даже с внуками пытался завязать отношения. Правда, я не могла не видеть, что единственное существо, встречи с которым он ждет крайне нетерпеливо, — это Жан.
Близняшки, надо сказать, очень долго не воспринимали принца как своего, и ему не удалось хорошо с ними подружиться. Впрочем, отец сам говорил, что совершенно не понимает, как надо обращаться с девочками. Им не были интересны рассказы о войнах, кинжалы и пистолеты. Разговоров о короле и дворянской чести они вообще еще не могли воспринять. Александр легче находил к ним подход: он катал их на ноге, выдумывал для них в саду какие-то новые качели и карусели, хорошо понимал их детский язык, их слова, которые они отчаянно и слегка нарочно искажали. Они знали, что можно вскарабкаться ему на колени, и он охотно покатает их на плече. А может закружить по комнате так, что они зальются радостным смехом.
От сурового, в сущности, деда такого ждать не приходилось. Поэтому они обращались с ним почтительно, но сдержанно: подставляли щечку для поцелуя, приседали в реверансе, так, как я их учила. Добиться от них хотя бы двух слов в присутствии моего отца было трудно.
Зато мои беседы с ним были как никогда откровенны и продолжительны.
Я рассказала ему о нашем свадебном путешествии, об Италии, даже о Флоренции и Тоскане. Он слушал внимательно, полузакрыв глаза; было трудно определить, какие чувства вызывает у него мой рассказ. Но когда я упомянула о подруге матери, синьоре Раньери, он усмехнулся:
— Ах, вот оно что! Анджела! Как же, я отлично ее помню.
— Она сейчас стала очень богатой, отец.
— Что ж, поздравляю ее… Честно говоря, у меня сохранились о ней двойственные воспоминания. Редко можно было встретить такую сутягу и бессовестную женщину, как Анджела.
Я, не давая ему опомниться, быстро спросила:
— А мама?
— Что? — сказал он, хмуря брови.
— Моя мама? Вы думаете когда-нибудь о ней?
Впервые я набралась смелости и заговорила об этом. Хотя, конечно же, постаралась скрыть, что для такого вопроса мне понадобилось собрать все свое мужество.
Отец кратко бросил:
— Очень редко.
— Разве она была так бессовестна, как Анджела?
Принц сказал, сжимая набалдашник трости:
— Я не хотел говорить плохо о вашей матери, Сюзанна, но, раз уж вы проявили смелость и спросили, то я скажу: она была во сто крат более бессовестна, чем Анджела Раньери, и я стараюсь не вспоминать о ней никогда.
Лицо его было бесстрастно, но левое веко чуть дернулось, как от нервного тика. Я пожала плечами. Следующий мой вопрос о том, любил ли он ее, стал бессмысленным после такого ответа. Кроме того, я не хотела слушать такую правду о своей матери даже от отца — именно такую правду. Никто не имел права осуждать ее. Тем более он, от рождения поставленный в условия несравненно более легкие и благоприятные, чем она. Она была моя мать, и этим сказано все.
Я дала себе слово, что больше к этой теме никогда не вернусь.
Я ждала возвращения Жана из коллежа хотя бы к концу июля, но по мере того как приближался этот срок, становилось ясно, что Жан так быстро не справится. Латынь, географию, математику и античную историю он сдал превосходно, но казалось весьма и весьма сомнительным, сдаст ли он остальные предметы, и, наконец, не вызывало сомнений то, что риторику и языки ему уж точно не осилить. А все это вместе тянулось так долго, что Жан уехал из Донфронского коллежа только в конце июля.
Я никогда в жизни не видела большей радости на лице своего сына, чем в тот миг, когда он увидел деда.
Описать эту встречу словами почти невозможно. Жан был потрясен, ошеломлен, он почти лишился дара речи от неожиданности. Его рука так сжала мою ладонь, что я почувствовала боль. Полным растерянности и нерешительности взглядом он словно спрашивал меня: что же мне делать?
— Надо поздороваться, — прошептала я одними губами.
Он открыл рот, но не мог произнести ни звука. Я видела, как он оробел, как он был смущен, как побледнел под взглядом принца. Мне стало даже жаль сына; я легонько подтолкнула его в спину и прошептала: