Храм
Шрифт:
Утром Н проснулся оттого, что пришла жена лесничего проведать корову с теленком. Она только раз взглянула мельком на сеновал, неторопливо сделала все дела, поговорила с коровой, а когда Н проснулся окончательно, ее в хлеву уже не было.
Спустившись с сеновала, Н почувствовал, что надо подойти к корове: как-никак — воспользовался ее гостеприимством. Она лежала на чистой соломенной подстилке и смотрела на него с любопытством. Н зачерпнул из стоящего возле ворот мешка горсть ячменя (или это была рожь? — вот уж в чем он точно ничего не смыслил, и сейчас подумал об этом с сожалением) и сел на солому рядом с коровой. Она взяла зерно деликатно, одними губами. Н почти не ощутил их прикосновения,
Он вспомнил, что за всю жизнь не прикоснулся ни к одному животному. Впрочем — нет: в детстве был случай, когда он попытался погладить соседскую кошку, да и то лишь потому, что так велела мать. Кошке не понравилась его холодная, робкая рука, она увернулась отвердевшим, протестующим телом, и одарила его таким уничижительным взглядом, который он помнил даже теперь.
Н посидел возле коровы, потом приласкал и теленка — это оказалось еще приятней. Он смотрел через распахнутые ворота во двор, где была весна, много солнца, щебет птиц, веселые детские голоса, и думал, что ничего ему больше не нужно. Вот только это — и больше ничего. Чтоб так было каждый день. Жить, просто жить...
К обеду возвратился с кордона лесничий. «Сегодня отдохни, осмотрись, — сказал он. — Если никуда не спешишь — может быть, поможешь мне? Работы по весне — невпроворот, а помощник запил. Тоска у него. Я сильно грузить не стану — мне нужен человек на подхвате...»
Где-то на третий день, оказавшись по случаю на чердаке, среди забытого всеми, доживающего свой век хлама, Н увидал свирель. Она была сильно повреждена, две трубочки вообще не издавали звука, но те, что были исправны, говорили почти человеческим голосом. Н не представлял, как ее починить, но взялся — и сделал это. Оказывается, голова тут была совсем не при чем, руки сами делали все, что положено, как будто только этим всю жизнь и занимались.
Правда, игра на свирели задалась не сразу. Н был не новичок в музыке, когда-то в детстве он несколько лет ходил в музыкальную школу, познавая игру на скрипке. Очевидно, несомненный талант, обеспечивающий точность, плюс детская непосредственность, позволяющая услышать именно то, что слышал автор, не замутняя чистоту мелодии собственными эмоциями, создавали неотразимый эффект: звуки попадали прямо в сердце. Его стали выставлять в концертах; слава надвигалась на него; в какой-то момент он даже смирился с такой судьбой. Но в десятом классе он вдруг открыл для себя биологию. Это было не увлечение — это была страсть. Она овладела им сразу и навсегда. Чтобы не огорчать учителей, он продолжал репетировать, и точность его игры не стала хуже. Но музыка в нем умерла. Теперь не он, а смычок извлекал из инструмента звуки, которые походили на мыльные шарики: внешне — красиво, но жизни — нуль. Обычная судьба вундеркинда, — говорили о нем. — Эти скороспелые таланты нельзя гнать, как скаковую лошадь; они должны развиваться естественно...
Он точно уловил момент, когда родители смирились с внезапным поворотом судьбы их сына, и оставил музыку навсегда. Уточним: свою музыку; потому что великая музыка всегда была с ним. Она задавала ритм его трудам и мыслям, и уж тем более она была хозяйкой в паузах. О своей скрипке он если и вспоминал,
Свирель не напомнила ему о скрипке — она была сама по себе. Н подступил к ней с научной обстоятельностью: сперва изучил ее гармонию, затем сыграл (как выяснилось — не забытые) учебные пассажи, и только после этого — чтобы позабавить аудиторию, которая побросала свои игры и сидела возле его ног, открыв от удивления молочнозубые рты, — самое простое, что пришло в голову: «Мы едем, едем, едем В далекие края» и «Happy birthday to you». Своим детям он ничего не играл — другая была жизнь, другие обстоятельства. Впрочем — он и не вспомнил о своих детях, даже ассоциативно: они были взрослыми людьми из давнего-давнего прошлого, еще не пришла пора вспомнить о них, а может — и никогда не придет: мало ли как повернется.
Услышав однажды, как Н играет красивую, сложную мелодию, лесничий спросил его: «Ты музыкант?», — на что Н только пожал плечами. Он и в самом деле уже толком не помнил, кем был прежде, а что ему только приснилось, было присвоено из чужих жизней и когда-то прочитанных книг.
Он не стал жить в доме. На сеновале было просто и просторно. Здесь он не чувствовал стен, а ожидание становилось невесомым. Он ощущал себя призраком среди приютивших его людей и надеялся, что они не осознают его иной — чем у них — природы. Он не хотел их напугать.
Ему нравилось, что по утрам, еще лежа в сене, он может любоваться Венерой. Необычайно яркая на фоне пустого светлеющего неба, она возникала в просвете черных, налитых ночью крон, и устремлялась вверх, стараясь скрыться раньше, чем из-за тех же крон выплывет преследующий ее раскаляющийся шар солнца. Венера не вызывала тревоги в душе. Это была не та звезда.
Но однажды он проснулся с чувством, что все вокруг чужое. Ничто не держало его души. Золотой свет, который был таким естественным, а потому Н и не замечал его все эти дни, погас. Сеновал отдал Н все, что мог, и теперь стал серым и будничным. Когда Н спустился вниз, корова посмотрела на него и отвернулась, но когда Н ее погладил, показала взглядом, что прощает его.
Лесничий не стал ни о чем спрашивать. Достал из чулана старый вещмешок, сложил в него буханку хлеба, два круга домашней кровянки, немного сала, соль в баночке с закручивающейся крышкой, спички, ложку и складной нож. Постоял над раскрытым мешком, прикидывая, не забыл ли чего. Вспомнил — и принес свою старую солдатскую ушанку. Потом принес деньги. Н от них отказался, но дал понять, что хотел бы забрать свирель. «Бери, бери, — сказал лесничий, окинул Н сожалеющим взглядом и добавил, — она тебя прокормит.»
А потом случился казус. Память воспользовалась доверчивостью Н — и опять изменила ему: она потеряла весну. Н обнаружил это случайно. Он проснулся в чьем-то саду. Слабо пахло скошенное накануне сено. Темные листья над головой были тверды, словно их вырезали из железа, а переполненные соком вишни, уже смирившиеся с невостребованностью, ловили его случайный взгляд, как последний шанс. Где-то рядом гудел невидимый шмель, а чуть подальше, за деревьями, слышались негромкие голоса, женский смех и стук посуды. Июль. Уже июль. Время еще раз подтвердило, что оно не универсально, что у каждого человека оно свое — расстояние между засечками на синусоиде жизни души. Хорошо растениям — они не знают времени. Зачем им время, когда есть всеобщий ритм!..