Хранилище
Шрифт:
— Ты, когда отслужишь, домой?
— А как же! Они ж без меня пропадут. Бабка стара, братан — шкет. Пенсия, сами знаете, восемнадцать рублей. А жить на что? Бабушка вообще без пенсии, всю жизнь в колхозе. Я им посылаю ивой раз конфет, печенья — из гарнизона. В районе вообще ничего нет...
— Да, тебе надо возвращаться,— сказал я, подумав о своих: тоже, поди, ждут, а может, нет?
И — нашла такая минута, нахлынуло такое теплое чувство к Сашку — поведал ему то, что второй день жгло и мучило душу: боль и отчаяние из-за ссоры с Юлькой, тоска по ней, раскаяние за грубые, сгоряча слетевшие слова. Еще вчера казалось, что между нами вообще все кончено — столько обиды, горечи и презрения было в ее голосе! Теперь-то я вроде бы начинаю кое-что понимать...
Рассказал Сашку и про тяжелую обстановку дома, про пьющую троицу —
— Послушай, — сказал он, перейдя на «ты»,- тебе надо домой. Они ж там вообще. Да и ты — представляю, на душе кошки скребут, да?
— Еще как! Не кошки — тигры!
— А нельзя договориться, пусть замену пришлют или нам, солдатам, прикажут. Че тут мерять-то, проще простого.
Меня так и подмывало рассказать о приказе и о той аварии, которая этот приказ вызвала, но привычка держать язык за зубами взяла свое. Я лишь сказал Сашку, что работа только на первый взгляд простая, на самом деле сложная и важная, а главное — срочная. Не дай бог промедлить с расчетами — любая случайность может обернуться страшной бедой не только для охраны и гарнизона, но и для всего края. Сашок слушал недоверчиво, видно, не мог взять в толк, что бы это такое могло быть.
— А в ящиках-то че? — простодушно спросил он.
— Оборонная продукция.
— Снаряды какие?
— Точно, снаряды.
— Так они что, взорваться могут?
— Могут. Если их неправильно уложить.
— Ох ты. Еще и уложить правильно.
Сашок поплевал на палец, загасил огонек самокрутки (курил он махорку), чинарик бережно спрятал обратно в кисет. Я загасил сигарету об пол.
Мы полезли на пятнадцатый ряд — разнобой тут был на всех стеллажах.
4
Ужинали на, лейтенантской половине, в пищеблоке. Кроме печки, тут стоял обеденный стол, четыре стула, посудный шкаф и рукомойник с ведром, которое надо было периодически выносить. Обслуживал это нехитрое хозяйство Слижиков. Он же принес два котелка с кашей и термос чая, а также полбуханки хлеба с двумя кусочками масла граммов по двадцать в каждом. К перловой каше, сваренной на воде, прилагалось по паре рыбешек, обжаренных в постном масле. Каши было вдоволь, хлеба и чая — тоже.
Мне впервые приходилось отведывать армейских харчей — и рыба, и каша, и хлеб, пшеничный, хорошо пропеченный, показались с голодухи очень вкусными. Я сказал лейтенанту, что впервые ем армейский хлеб. Он посмотрел неодобрительно.
— Каждый должен проходить через армию. В обязательном порядке! Армия — школа жизни. А ты почему не служил? — строго спросил он, как будто я тоже его подчиненный.
Я объяснил, что на нашем факультете был лишь небольшой курс военного дела, обычные же офицерские сборы после окончания института не проводились из-за острой потребности производства в кадрах.
— Производства?! Выше армии ничего нет! Армия в условиях враждебного окружения — все!
— Армии нужны вооружения, без оружия армия — толпа...
— Народ — толпа, верно,— перебил лейтенант.— Народ! Но армия — не толпа. Это колонны и шеренги. Единая воля, единая власть. Армия — кузница революционного духа, всеобщей дисциплины, железного порядка. Армия — сила сама по себе. Слыхал о «приливных волнах» Мао Цзе-дуна?
— Злая фантастика!
— Это реальность! Массы, готовые погибнуть ради великих идей, есть самое мощное оружие.
— «Великие» идеи, за которые надо положить горы трупов...
— Бескровных побед не бывает.
Я был голоден, но каша застревала у меня в горле. Кое-как выпив кружку чая, я поблагодарил Сашка, стоявшего у печки, и ушел в спальню.
Не раздеваясь, прилег на свою койку. С противоположной стены на меня взирал генералиссимус. Лицо его бронзово застыло, в припухших глазах — холодная пустота. Фотография, не портрет живописца — натура запечатлена с документальной точностью.
Помню, как-то зимой, не то в сорок втором, не то в сорок третьем, нас с сестренкой ночью разбудили. Мне было лет десять-одиннадцать. Взрослые — дед, бабушка, мама — стояли возле черного репродуктора, на лицах благоговейное внимание: вот- вот начнет говорить Сталин. Отца на фронт не взяли, забраковали по зрению и слуху, он преподавал на курсах
Теперь казалось, что портрет смотрит прямо на меня, упорно ловит глазами — наваждение да и только! Я отвернулся к стене, но и затылком чувствовал его взгляд...
Однако вскоре меня сморило. Перед глазами запрыгала изрытая яминами дорога, в ушах загремело от тряски в бронетранспортере, замелькали лица начальников — гражданских, военных, попутчиков в поезде. Выползло бурое тяжелое Хранилище — я почувствовал, как упруго, до предела сжата под ним земля, как медленно, едва заметно вминается, раздается под его чудовищной тяжестью...
Приснился мне отец. Он ив моем сне был пьяный. Как часто с ним бывало в последнее время, он рвался на балкон, в нем клокотала ораторская страсть. Я, мальчишка, держал его из последних сил. Безотчетный страх холодил мне спину, я боялся, что отец вырвется, выскочит на балкон и тогда... Он был крупнее меня, и его сильные руки выскальзывали из моих, мы рывками двигались по комнате, натыкаясь на мебель, роняя стулья. Ему удалось вывернуться, он оттолкнул меня — я отлетел на кровать, полутораспальную, с панцирной сеткой, на которой комом валялись простыни, одеяло. Что могло случиться на балконе, я не знал, но страх буквально душил меня, лишал голоса и воли. Пока я барахтался в несвежем белье, выбирался из ямины продавленной сетки, отец уже был на балконе. Наконец, и я очутился там, рядом с ним. Под нами, на сколько хватало глаз, простиралась бескрайняя степь, заполненная народом. Люди показывали на нас, что-то кричали. Кричал и отец — я пытался зажать ему рот, но он отбрасывал мою руку и что-то выкрикивал. Вдруг, рассекая толпу с трех, четырех, пяти направлений, к нам быстро двинулись какие-то люди — в черных шляпах и в кожаных пальто, все похожие друг на друга. Они шли цепочками — от далекого горизонта, все ближе, все теснее захватывая круг под нашим балконом. Отец продолжал кричать. Я оттаскивал его от перил, он медузой скользил в моих руках, вытекал, снова лез к перилам и кричал, кричал, кричал. Кошмар тянулся бесконечно, одному справиться с отцом было не под силу, я звал на помощь. И тут даль над горизонтом грозно сгустилась, вспыхнула, ослепительно засияла громадным полукругом, который взмыл ввысь, превратился в яркий клубящийся шар. К шару с земли потянулась черная, страшная, как бы свитая из кишащих змей нога... Я рванул отца вниз, на бетонный пол балкона. Он рухнул на меня, я увидел его белое искаженное лицо, вытекшие от пекла глаза и черный рот, раскрытый в оскале...
Проснулся я ночью, оцепеневший от страха. На соседней койке похрапывал кто- то, бормотал бессвязное. Кошмар продолжал мучить меня и наяву. Казалось, это отец пытается подняться с кровати, чтобы снова выскочить на балкон. Я косился на соседа, ожидая, что вот-вот он встанет и тогда придется подниматься и мне. Но тут я разглядел в лунном свете портрет напротив, над койкой, и вспомнил, где я.
Быстро раздевшись, я залез под одеяло. Казалось, засну мгновенно, но одеяльце было тонкое, и я стал замерзать. Не помог и пиджак, которым я укрылся. Идти же в холодную прихожую за полушубком не хотелось. Да и не спалось уже, сон перебился, я ворочался с боку на бок, тревожные мысли не давали покоя.