Хранить вечно. Книга вторая
Шрифт:
Во Франции я оставался до самого конца войны. Лечиться надо было, рана сильно гноилась. Вон видите, какой шрам остался, и сейчас еще хромаю. Там какая-то жила задетая… Приехал к нашим сперва в фильтрационный лагерь, в Тюрингии; два месяца держали, спрашивали, допрашивали, но потом пустили, дали обратно звание даже с повышением - старший техник-лейтенант. В Германии в гарнизонах еще полгода служил на ремонтной базе. И носил французский орден. Командир подполковник все обещал к нашей медали представить. Хоть я начало войны и проспал, но в конце все-таки повоевал, с де Голлем обнимался. Маму я разыскал через свердловских родственников, она и жена брата с детьми эвакуировались аж в Сталинабад. Старший брат у меня - инженер, его под Москвой убили. А потом я и свою девушку нашел, мы перед войной вроде как поженились, только записаться не успели. Она тоже эвакуировалась, в Чкалов, переписку имела с мамой, про меня спрашивала. А как я нашелся - вроде
Поехал я через Берлин, а там на вокзале патруль: что за орденский знак - это на мою «Жанну д'Арк», значит. Проверка документов. Потом в КПЗ объявляют: задержанный. Я - психовать: «Я ж уже профильтрованный, проверенный, демобилизовался, еду к маме, к жене». А мне:
– Пожалуйте на допрос - какое задание получил от французской разведки? Тебя де Голль за что наградил, за измену родине? И уже ордер на арест, 58 пункт 1 б - измена, и еще пункт 3 - сотрудничество с международной буржуазией, и еще пункт 6 - шпионаж. Держали два месяца, ну там все, что полагается, и в карцер сажали, и даже били. Верите ли, один следователь, такой франт в роговых очках, вроде интеллигентный, а бил кулаками в лицо и ногами, как в футбол, по ногам. «Признавайся, сволочь! Почему тебя немцы не убили, ты ведь жид?» Верите, так и говорил, как самые старорежимные черносотенцы - «жид», «жидовская морда», «ты Россию продавал сперва немцам, потом французам». Я тогда стал кричать, что он фашист, хуже немца, меня в плену так не мучали. Прибежали другие следователи. Я так кричал, что на всю их тюрьму слышно было. Они меня водой с ведра, как пьяного. Но потом дали закурить. И того франта, что жидом ругал, я больше не видел, другой следователь сказал, что его наказали за политическую ошибку, но что он нервный от сильной контузии, и у него немцы всю семью убили… Я говорю: это, конечно, большое горе, это я понимаю, но только не понимаю, при чем же тут я и почему он от этого стал антисемитом?
Там меня подержали еще месяц и перевезли сюда, в Москву, тут уже не били, но в карцер сажали два раза и все жилы тянули - за что у де Голля орден получил, почему немцы не убили, с каким заданием забросили… Я им правду, вот как вам, одну правду и всю правду, а они не верят. Московский следователь - капитан, вежливый, никогда не ругался, но страшно серьезный. Так он говорил: «Я вам не имею права верить, это была бы с моей стороны грубая ошибка, если бы я вам поверил: раз вы с первых дней войны служили врагу и, значит, полностью изменник родины, а потом обратно награждены кем? Пусть он формально вроде союзник, но по сути - наш классовый враг и, значит, наградить вас мог только за измену. Кто же вам может верить? И он все так убедительно говорил, что я уже и сам почти согласился, что я вроде преступник. Ну не по злобе, не нарочно. Ну, как бывает, например, шофер нечаянно задавил человека или попал в аварию. Не хотел, не думал, а так получилось. Но все равно он считается виноватый, ему никто не верит, раз видят факты - лежит на дороге мертвый человек, жертва от его машины, или обломки валяются, а он стоит живой, значит, виноватый. Тоже выходит вроде чуда, но только уже дурное… Я подписал протокол: признаю себя виновным, что попал в плен без сопротивления, и еще подписал, что работал в немецком военном автобате без саботажа, и тоже, значит, признаю вроде как измену родине. А насчет шпионажа стал на принцип. Это ж абсурд! Я наоборот искупал свою вину, воевал против фашизма… Вот уж месяц, как меня оставили в покое. На что мне теперь надеяться? Обратно только на чудо? Или, может быть, как жена Сергея Федоровича, на Бога? Но ведь недаром говорят: Бог правду видит, да не скоро скажет.
В передаче принесли пятнадцать луковиц и десять чесночин: значит, суд будет пятнадцатого октября. В день рождения Лены. В этот же день в прошлом году меня впервые повезли в трибунал. Что может означать совпадение? К добру или к беде?
Опять повели под руки, опять в коридоре трибунала Надя и мама - вымученные улыбки, страдальческие глаза. Знакомый зал, судейский стол на трибуне, скамья на помосте с загородкой.
Прокурор Мильцын - высокий, полный розовощекий, светлоглазый. В ликующе-блестящих лакированных сапогах. Председатель, подполковник Веревкин - болезненно желчное кувшинное рыло - скучает, сдерживает раздражение, раздражен то ли от скуки, то ли от хворей; ко мне словно бы и вовсе безучастен.
Началось обычной процедурой: секретарь читал решение военной коллегии об отмене прежнего приговора. Я заявил ходатайство о вызове свидетелей. Адвокат вяло поддержал. Прокурор громогласно объявил, что считает излишним - материала по делу достаточно.
– Суд согласился с прокурором.
– Тогда я заявил ходатайство о приобщении к протоколу нового судебного следствия письменных заявлений моих товарищей по фронту, по довоенной работе, поданных после отмены оправдательного приговора.
– Адвокат вяло поддержал.
– Прокурор говорил долго и невразумительно, любуясь переливами своего голоса, округлостью бессмысленных фраз.
– В известном смысле юридическая практика допускает совмещение, так сказать, устных прямых показаний, а с другой стороны также и письменных и, тем самым, в известном смысле, так сказать, не прямых, но могущих пролить свет, если в этом имеется необходимость или, так сказать, процессуальная потребность в смысле прояснения отдельных моментов и в известном смысле деталей, рассматриваемых деяний, о чем в данном случае могут быть, однако, определенные сомнения и даже в известном смысле уверенность противоположного характера.
Он говорил, закидывая голову, то понижая, то повышая голос, плавно поводя большими холеными руками, старательно интонируя, как актер-любитель, - подчеркивая мнимо значимые слова и словосочетания, переключаясь без запинки с иронии на укоризну, переходя от поучительной деловитости к скорбному пафосу…
Что именно он хотел сказать, я просто не понял. Но судья согласился с прокурором. Ходатайство отклонили.
Зато и мне никто не мешал говорить, что и сколько захочу.
Судья и прокурор задавали вопросы.
– Как вы могли себе позволить утверждать будто… осуждать героические… дискредитировать… клеветать…
Адвокат спрашивал:
– За что вас наградили?… Чем вы объясняете свои плохие отношения со свидетелем таким-то?
Я отвечал подробно, вежливо, убедительно, страстно… Но видел перед собой блаженно-безмятежные глаза прокурора; иногда он, спохватившись, вдруг хмурился, что-то чиркал на листе бумаги; видел тусклые, равнодушные, скучающие лица за судейским столом - иногда они все же, казалось, прислушивались, даже секретарь оборачивался, и тогда я говорил еще убедительнее, еще страстней; видел седой затылок, сутулый пиджак адвоката…
Но капитан-комендант и лейтенант смотрели и слушали внимательно, словно бы даже участливо. И я говорил для них, пусть хоть эти два - фронтовик и молоденький новичок - узнают, поймут мою правду.
Начали допрашивать Ивана. Он повторил все, что сказал на первом и втором суде. Супясь, глядел вниз, запинался, дольше обычного тянул - э-э, чаще чем обычно вставлял «ну так вот, значит…» Но уверенно подтвердил все, что говорил раньше о лживости Забаштанского и Беляева, о том, как целеустремленно было состряпано обвинение.
Заседание прервали. Наступил вечер. Комендант повез меня в Бутырки все в той же «эмке».
– Так ты, майор, где воевал?… На Северо-Западе? А потом в Белоруссии? А я начинал на Днестре, рядовой был стрелок-первогодник: первый номер на станкаче… Потом в Сталинграде лейтенантом стал. Потом на Четвертом Украинском, в Румынию пришел старшим, когда Вену брали, батальоном командовал, там получил капитана. Если бы мне образование, я бы лучше успел. Но у меня же только восемь классов, и не где-нибудь в Ереване, а сельская школа в горах за Кироваканом. Чабаном я был, ударником; барашки пас. Хотел на ветеринара учиться. По комсомольской линии в колхозе работал, пионервожатым был; вообще интерес имел к науке, книжки читал, радио слушал. Правда, война - это, конечно, тоже университет. Вот я и есть гвардии капитан. Жена у меня - доктор, москвичка. Она меня в госпитале лечила, десять осколков вынула. А я за это ей сына сделал. Иван, по-нашему Ованес, глаза черешенки, нос большой, как у меня, а волосы белые и рот маленький, как у нее. Три года, а говорит лучше, чем твой прокурор… Давай, давай, поезжай еще немного. Человеку в тюрьму ехать, пусть еще воздухом подышит… А ты хорошо говорил, майор, и все правду… Я всегда понимаю, кто врет, кто правду говорит… В глаза смотрю, сразу вижу. Твой друг капитан тихо говорит, больше думает; пока одно слово скажет, десять барашков пройти могут. Но хорошо говорит, и сразу видно, правда. А прокурор - говорит красиво, быстро, как по радио, как газету читает. Но сразу вижу, говорит много, ничего не думает. Ты как считаешь, лейтенант?