Хранители очага: Хроника уральской семьи
Шрифт:
…К ночи начали расходиться. Первым ушел дед Семен, потом Макаровна, а там и Евсейка Ким с женой.
Ольга с Николаем Степановичем стояли на крыльце, благодарили за помощь, участие, за то, что не забыли, пришли и проводили маму в последний путь, помянули добрым словом…
В доме, так уж получилось, остались только братья: против каждого стояла водка. Не сговариваясь, они выпили — каждый по отдельности, и время потянулось… Оба понимали, что сидеть вдвоем невозможно, нужно встать и уйти. Но как, кому это сделать? Кто бы ни поднялся первым, тот и скажет, что все кончено, теперь уже навсегда. Ни один из них не мог встать, потому что, несмотря ни на что, они любили друг друга крепко и неисправимо, и в последний раз признаться во взаимной и глубокой вражде никто не хотел первым.
Ольга ни сама не входила, ни детей
Время шло…
Когда бы ни начинал думать о случившемся, восемь ли, пять ли, два ли года назад, всегда приходил Иван к одному: происшедшее не имело отношения ко времени, оно существовало само то себе. Еще мог спокойно сказать себе: да, это было, ничего теперь не изменишь, но как только воображение брало верх, так бог знает что творилось в душе… Он не хотел этого, он боролся с собой, до отчаяния ненавидел себя, но воображение вело его своей дорогой…
В сорок пятом Иван сказал себе: брата из жизни вон; это решение было слепым от боли. Жену он простил, брата нет. Почему?
Он думал об этом, кажется, не переставая. Он думал, что если бы простил обоих, жизнь, вероятно, не была бы такой тяжелой. Но он не хотел этого. Да и что могло остановить Григория и Машу? Совесть? Но ее у них не было. Он твердо после всего передуманного верил в это, потому что именно совести не было у них тогда. И разве не любя единственного своего брата предавал его Григорий, и разве не любя его, мужа, изменила ему навсегда Маша? Нет, в них верить было нельзя, в обоих; ничто, никакая сила не сделает из предателя честного человека: раз предавший, предаст и во второй раз, потому что сила не предавать нужна именно в первый, а не во второй, не в третий раз… Но тогда почему, не простив брата, он простил жену? Иван не знал этого, однако чувствовал, что простил Машу и не простил брата правильно. Маша была единственным человеком, без которого он уже не мог жить, — он любил ее больше правды их отношений. Он простил жену не потому, что ее можно было простить, но потому, что иначе жить оказывалось невозможно: и без нее — невозможно, и не простив — невозможно.
Он, конечно, не верил, будто Григорий взял ее силой. Что-то говорило ему, что случившееся не случайно, что неспроста произошло предательство. И когда глядел он на спящую Машу, на ее лицо, губы, закрытые глаза, ресницы, спокойный свежий румянец, то думал, что все это ложь… ложь… — такое в нем было ощущение.
Как сидели молча, так и продолжали сидеть. Ни встать, уйти, ни быть вместе в одной комнате они не могли; но первое, встать и уйти, требовало особенного усилия — на него не хватало мужества.
Много воды утекло, как жизнь разделила братьев, но в своем отношении к случившемуся Григорий оставался прежним: он понимал, что был виноват, но не казнил себя, потому что виноват был не в том, за что винил его брат. Так думал он. Порою он спрашивал себя: если бы довелось пережить те минуты сорок пятого года вновь: вот он приехал на родину, вот сидит за столом вместе с отцом, братом, Машей, вот идет по лесу на Высокий столб, а вот на рыбалке, ночью у костра… и вот за ширмой он видит Машу… вот приходит к ней, вот снова переживает все то, что пережил в доме, рядом со спящей женщиной… — доведись воскресить эти минуты, разве вновь не случилось бы того, что случилось?! Никогда прежде и после не был он так счастлив, не испытывал тех чувств, того волнения, той радости, какие пришлось испытать тогда. Он помнил, что был как во сне все то время, но какой это был сон — страшный ли, злой ли, несправедливый, горький? — он не знал, кроме того, что неповторим этот сон — ибо был истинным счастьем. Перед братом он виноват, но разве виноват перед самим собой? Разве, как все люди, не имел он права на счастье? И если счастье это, помимо его воли, разрушило жизнь других, разве он виноват в этом? Перед братом он виноват лишь как перед братом, но не как перед человеком. Брат человек, и он, Григорий, человек, каждому в жизни своя судьба, и только чистая случайность построила короткое счастье Григория на несчастье именно Ивана, а не другого человека. Будь то не брат, а другой — испытал бы он хоть какие-то
Часто удивлялся Григорий, как не понимал того же Иван… Конечно, он не мог и не может понять всего, потому что не все знает, но все-таки… Отчего, думая о себе, о Маше, Иван думал только хорошее или такое, что оправдывает и прощает их, а о брате никогда не подумал справедливо?
А может быть, он просто не понимал, что Григория с Машей раньше, чем они осознали это сами, настигла любовь?.. Ведь то действительно была любовь.
Когда Григорий начинал думать так, то вина его исчезала совсем. Он начинал жалеть брата — и жалость эта, понимал он, была бы унизительна для Ивана, узнай тот о ней. Григория поражала самоуверенность брата, дикая и нелепая его вера женщине. Он боготворил Машу, он простил ее, но боготворил бы, простил бы, знай всю правду? Вероятно, ему и в голову не приходило, что Маша сказала Григорию: люблю!
…Уже под утро она рассказала ему свою историю. Отец ее погиб на фронте в самом начале сорок четвертого года, после этого мать стала задумчивой, рассеянной, иногда даже заговаривалась… Кончилось все ужасно. Однажды на заводе мать из-за своей рассеянности попала под дрезину, ей переломало все ребра, сплющило грудь… На третьи сутки жестоких мучений она умерла на глазах у дочери; Маша осталась одна. Она потеряла интерес к миру, осунулась, похудела, днями лежала, не вставая с постели, безучастно глядя в одну точку… В это время — время ранней весны — к ней начал приходить мальчик Ваня, был добрый, ухаживал за ней… Домик Маши стоял на окраине поселка, недалеко от лесничества, и всякий раз Ваня обязательно приносил ей что-нибудь из еды. Особенно запомнились ей вечера, когда Ваня возвращался из леса то с глухарем, то с тетеркой, а то с вальдшнепом, если охота не удавалась. Потом он подолгу сидел у печи, отсветы пламени мерцали на его бледном мальчишечьем лице, а в чугуне побулькивало варево… Она ничего не хотела — ни есть, ни пить, ни жить даже, но он силой заставлял ее пить крепкий глухариный навар. Навар не нравился ей, казался горьким… Но если бы не эти бульоны, если бы не безмерная доброта Вани — разве была бы она сейчас жива? Он спас ее, а потом — и это вышло как-то само собой — она стала его женой.
Она не знала еще, что такое любовь; она думала, что благодарность, которую испытывала к мальчику, и есть любовь, и вышла за Ваню замуж. Но не только за доброту, как оказалось, любят человека. За что? Она не знала…
Вероятно, ни до чего другого Иван не додумался, кроме как решить, что Григорий взял ее силой. Если бы хоть каплю правды знал он! Если бы видел, как сама протянула к нему руки… Если бы мог он это представить! А если сказать ему? Вот сейчас? Если открыть ему глаза? Нет, такого Григорий не мог сделать. Во что бы верил, чем бы жил, какой бы еще иллюзией питался этот его самоуверенный, любимый им брат?
Пускай, решил Григорий, Иван презирает меня, ненавидит, пускай простил жену, а брата — нет… Что ж! Пускай живут они, в самом деле, счастливо, пусть все у них будет хорошо. Правды он не скажет. Не скажет ее Ивану и жена: он погибнет тогда.
— Вот так, брат… — сказал наконец Григорий.
Много пробежало времени, а сказаны были всего лишь три этих слова.
Григорий налил себе водки и выпил.
Выпил, налив себе, и Иван. Но ничего не сказал. Сморщившись от боли и напряжения, собрав все силы, он резко поднялся с табуретки и вышел от брата навсегда, тихо закрыв за собой дверь.
Наутро сестра разбудила Ивана: «Вставай, Ваня, Ванечка, вставай». Он проснулся и посмотрел на нее глазами, которых как будто и не закрывал всю ночь.
— Гриша уже уезжает… пойди, Ванечка, попрощайся…
Иван с отчаяния, что сестра так жестока и непонятлива, глухо простонал:
— Нет у меня брата! Не-ет!..
И отвернулся к стене.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Слава уехал, и для Лии начались мучительные дни… Она ходила на работу, принимала и отправляла телеграммы, но делала все это как бы во сне; она похудела, глаза стали какие-то затуманенные, словно подернулись маслянистой пленкой. Никто, правда, не обращал на это внимания, считали, что так и должно быть: она скучает, страдает, ей тяжело…