Хранители очага: Хроника уральской семьи
Шрифт:
— Хороший сегодня вечер, — наконец сказал он.
«Ну вот», — невольно подумала она.
— Да, вечер чудесный… — ответила она и почувствовала, что «чудесный» — не ее слово.
— Вот я думаю, — сказал он, — странно как-то…
— Что?
— …странно, что вот люди могут работать вместе и знают как будто друг друга, а если вдуматься…
— Так и не знают совсем?
— Ну да, не то что даже не знают, знать-то знают, но как бы это…
— Так это все понятно, — сказала она. — Ну а как же? Разве заглянешь, что там у каждого на душе?
— Ну вот мы и пришли, — сказал он. — Я близко от фабрики живу.
Она взглянула — и правда, это дом, где живет Силин. Ну что ж… Он сейчас пойдет к себе, а она — к себе, все понятно, и ничего из того, что как будто
— Ну, счастливо, — сказала она и протянула ему руку — в первый раз, наверное, что они знали друг друга… И потом, много позже, впрочем, как и сейчас, она так и не могла понять, не понимала, почему — с чего? с какой стати? — вдруг ответила ему:
— Ой, да ведь уже поздно! Разве что на минутку… — когда он неожиданно предложил ей:
— А может, заглянете ко мне? Посмотрите, как я…
Это был и остался один из самых непонятных моментов ее жизни, о котором позже она вспоминала не то что с сожалением или, скажем, со стыдом, — с удивлением, с легким покачиванием головы: ну, мол, и отчаянная была, откуда что взялось…
А он так растерялся, что она согласилась, что даже испугался: не ослышался ли? — потому что был убежден, каков будет ответ, и даже сделал непроизвольное движение от нее — как бы пошел уже к себе домой.
Но тут же, когда услышал ее слова, спохватился, невольная, радостная улыбка скользнула по его лицу, но он постарался погасить ее, сказал:
— Да ничего, ничего… чего там позднего? Разве ж это поздно? В гости — и поздно…
И когда они поднимались, он — впереди, она — сзади, по лестнице на третий этаж, где он жил, то она ясно почувствовала, как с каждым шагом в ней нарастает волнение. А она уже к забыла, что в ней так сильно может биться сердце, странно ей это было. А он шел и оглядывался, что-то было в его движениях неуверенное и даже — если приглядеться — неприятное, как будто он боялся, что она может уйти от него. Но нет, она не собиралась возвращаться, любопытно ведь все это было, да и стыдней гораздо было бы сейчас повернуть назад. Вдруг навстречу, как ни странно было встретить в такой час кого бы то ни было, попалась им старушка, подозрительный такой у нее взгляд был, с подвохом, с усмешечкой, она даже приостановилась чуть и проводила их полувзглядом-полукивком, не поймешь, что за движение такое она сделала, и потом спиной Марья Трофимовна чувствовала, как будто кто жег или буравил ее сзади.
«Господи, ну зачем мне все это?» — подумала она вдруг, но продолжала, словно под гипнозом, идти.
Они поднялись на третий этаж, дверь отчего-то не сразу открылась, почему-то замок скрипел, поскрипывал, пощелкивал, но не поддавался, и опять в ней возникло: «Ну зачем мне это?» — но тут дверь наконец открылась, и как только он включил свет и дверь захлопнулась, ей стало легче, свободней.
— Фу… — сказала она. — Высоко же вы живете. — И подумала: «Дура!»
— Да нет, почему высоко? — удивился он искренне. — Третий этаж. Ерунда. Я вот каждое утро — и туда, и сюда… бегаю, чтоб жирком не заплыть.
— Вот как! — сказала она. — Оказывается, вы еще и спортсмен. — И насмешливо посмотрела на него, хотя в ней, как и в прошлый раз, не было насмешки над ним, а была защита от собственной робости и скованности.
— А что, правда смешно? — спросил он. — Я, когда утром бегаю, все ловлю на себе такие взгляды.
— А вы не обращайте внимания, — сказала она. — Мало ли…
— Стараюсь… Да вы проходите, чего под порогом стоять? Вот здесь я и живу.
Он включил в большой комнате свет, не общий, «дневной», а торшер, который освещал комнату довольно ярко, но в смягченных тонах, и когда она села в кресло, а рядом с креслом и с двумя другими креслами стоял столик, на столике были разбросаны книги, журналы, стояла пепельница, полная окурков, когда она села, она осмотрела все вокруг внимательно, даже как бы настороженно, и почувствовала, что здесь ничего такого, что могло бы не понравиться, насторожить, оттолкнуть, ничего этого не было. А было ощущение, что вот в такой комнате можно жить спокойно, с полным удовлетворением, с удовольствием,
— Сейчас мы чайку попьем, — сказал он весело, выходя из кухни. — А что? А почему? Очень даже можем.
Он улыбался, потирая руки, подошел к столику, сдвинул книги в сторону, сбросил их, не задумавшись, в одно из кресел, и в тот момент, когда он делал это, наклонившись над столиком, она увидела, что он ведь совсем лысый с макушки, и ей смешно стало, она рассмеялась, а он спросил: «Что? Что такое?» — и сам тоже рассмеялся.
Она махнула рукой — ничего, мол, это я так, сама не знаю отчего, и он понял так, что ей просто нравится у него или, может, просто успокоилась она, он ведь видел, как она волновалась, переживала, что бог его знает, как он может расценить ее согласие, а он отнесся к этому хоть и с некоторым самоудовлетворением, польщенно, но в общем — трезво, спокойно.
И потом они сидели, пили чай, а к чаю у него было печенье, пирожное, варенье — малиновое, черничное, все это, в общем-то, было довольно удивительно для холостяка, каким был Силин.
— Да ведь я был когда-то женат, — сказал он.
— Были? — удивилась она.
— У меня, — сказал он, — была жена, дочь. — Он помолчал. — Они… погибли… во время войны.
— Как во время войны? — удивилась она. — Сколько же вам тогда было лет?
— Да сколько… — горько усмехнулся он, — лет мне было много, восемнадцать было лет, когда ушел на фронт.
— Восемнадцать? — поразилась она; поразилась скорей не тем, что восемнадцати лет он ушел воевать, а что в восемнадцать лет у него уже была жена, дочь. — Вот никогда бы не подумала…
— Я после первого боя в госпиталь попал. Контузия… Как раз в госпитале письмо получил: накрыло их бомбой. Самое страшное, дочку совсем не помню… как будто и не было ее никогда, страшно это. А жена, Валя… жена до сих пор стоит перед глазами как живая, иногда даже снится, я ей говорю: «Валя, Валя…» — а она вот так вот… рукой машет, до свиданья, мол, прощай… Глаза открою, ничего нет, один…
И вот — почувствовала она — не только хорошо ей показалось здесь… в одном углу три кресла, столик, в другом, смежном, — письменный столик, настольная лампа, разбросанные бумаги, журналы, книги, рядом — кровать темного коричневого дерева, напротив — такого же цвета шкаф с зеркалами, хорошо видно, как они сидят, пьют чай, тени там шевелятся тускло и размыто… и свет такой домашний… — не только это теперь имело для нее значение, а и то еще, что она вдруг всем сердцем своим пожалела его… Столько лет в таком одиночестве, с такой болью, с такими воспоминаниями… а ведь человек, казалось бы, такой невзрачный на вид, рыжеват, лысоват, крупный пористый нос, глаза как бы все время чего-то стыдящиеся, руки нервные, а на работе… господи, на работе смотрят на него… как бы это сказать помягче… смотрят как на дурачка, как на пришибленного слегка, не понимают, что за радость для него такая — день и ночь на аглофабрике, а для него действительно, может, это радость и есть, успокоение, отдохновение; если ты один и идут годы, то жить с каждым годом сложней, ты один, а чтобы не быть одному, тебе нужен верный, какой-нибудь удивительно справедливый, удивительно сердечный человек, чтобы без слов понял и разделил с тобой горечь прошедших лет, а таких… где они, такие люди? И такую острую жалость к нему ощутила она вдруг в себе, что испугалась за себя… ей было не восемнадцать все-таки лет, и она знала, что это значит, если в женщине вдруг проснется жалость к мужчине…