Хранители очага: Хроника уральской семьи
Шрифт:
Проснулась Маринка; не заплакала, а уселась в кроватке, взявшись ручками за стойки, и начала смотреть на всех округло-удивленными, большими, как у Людмилы, глазами.
— В мать, — сказал дед, горделиво усмехнувшись.
Встал Сережа, подошел к Маринке:
— Проснулся, Мар?
Она кивнула, получилось как у взрослой — с достоинством, со значением.
— Ну, пошли наши дела делать. Оп-па! — Сережа вынес Маринку из комнаты, за дверью звякнула крышка горшка.
— Ну, а вот… — Степан выставил вперед руку и, растопырив пальцы, покрутил ладонью туда-сюда. — Чтобы, значит…
— А Сережа-то, ну молодец! — сказала Серафима. — И хоть бы бровью повел.
— Любовь у них, — засмеялась Марья Трофимовна.
Сережа вошел, — ему исполнилось в этом году четырнадцать, а Глеб, старший, год назад из армии вернулся, — одел Маринку, заправил ее постельку.
— Ну,
— Сережка, слышь… экскаватор любишь?
— Любишь, любишь, — небрежно ответил он отцу. — Пока!
— А в самом деле, — спросила Серафима, — неужели у них это… а?
— У них так, — сказал Витя, придут в гостиницу и спрашивают: блэк о уайт?
— Чего это — блэк о уайт?
— Ну, черную или белую?
— Чего?
— Фу-ты, господи! — набросилась на Степана Серафима. — Шевелить надо мозгами…
— Во дают! — наконец криво-восхищенно усмехнулся Степан. — Вот где бесстыжие рожи. Ну и рожи…
— Такова она, капиталистическая система буржуазного Запада, — уверенно сказал Петрович, муж Серафимы.
— Баловство, — махнул рукой дед.
— В Ленинграде вот тоже, — сказал Глеб, — девочки — закачаешься. У нас там регата была, в гостиницу прихожу, в отель такой — шик-блеск, а там финночка сидит…
— Женить его надо, Маш, — сказала Серафима.
— Спрашиваешь! — усмехнулся Глеб.
— Нет, Глебка, ты когда в самом деле жениться собираешься? Ну вот смотри… — Серафима приготовилась загибать пальцы.
— Теть Серафим, ты скажи, глупый умного научит? — усмехнулся Глеб.
— Поговори вот с ним…
— Спрашиваешь!
— Из армии пришел, его как муха укусила, — пожаловалась Мария Трофимовна. — Как будто бес какой в него вселился.
— Вить, выручай! — взмолился Глеб. — Сам знаешь, слаб здоровьем… Бывал там на свадьбах?
— Вишь, а все-таки интересуется! — обрадовалась Серафима. — Ну-ну, Вить, расскажи, может, ему, лоботрясу этакому, в Индию надо съездить, чтоб на индианке какой жениться… а что?
Да, сказал Витя, бывал он там и на свадьбах, и похороны видел, и всякие обряды, и все это не то что скучно, если о свадьбах говорить, а как-то не отдается в душе, не по-нашему, не по-русски. Пришли они, а там в огромной такой комнате вдоль стен то ли лавочки, то ли кушетки, то ли еще что в таком духе. Сели, сидят… и все сидят, ждут своей очереди, и вот одни встают, подходят к жениху и невесте и слова говорят, поздравляют, те слушают, вежливо так улыбаются, а эти говорят, а когда скажут, тоже вежливо улыбнутся — и в сторону, другие встают, и так все это идет, как волна, ну и подарки, конечно, тоже дарят, свертки разные. Что они сами подарили? — так… что же, в самом деле? — а-а… фотоаппарат советский, фотоаппараты наши у них здорово ценятся, такое что-то мы им сказали: мол, пусть он, фотоаппарат этот, будет зеркалом вашей счастливой жизни. «Let it be a mirror of your happy life», — сказали мы. Они так обрадовались все, не только жених и невеста, а и гости, понравилось им это, про зеркало-то, ну а потом все садятся за столы и начинают есть — закуски и второе какое-нибудь, рис, например, мясо, зелень, пряности, овощи, а пить у них — ни-ни, сухой закон в Махараштре, штат такой, совсем не пьют. Едят-едят, тихо так, чинно, потом фрукты подают, сладости, чай, кофе, под конец встают все, ходят туда-сюда, разговаривают потихоньку, и так идет время, потом одни уйдут, вторые… начинают расходиться, и такая чинность во всем, ритуальность, вежливость, а веселья, а раскованности — ну ни на грош по нашим понятиям, заскучаешь, вспомнишь родину, свое — родное, дорогое….
— Грамм по сто надо бы, — сказал дед. — Индус ты или кто, а что же за свадьба?
— Ну да, ну да, — поддержали все, — правильно.
— В том-то и дело, — сказал Витя.
— Ну, вздрогнем! За интернационализм! В международном масштабе, — Глеб поднял рюмку.
— Мы тебе так, Витя, скажем. По-простому, по-нашему, — проговорила Серафима. — Мы тебе очень рады, рады, что ты хоть и студент еще, а уже поработал в Индии. За границей. А теперь, значит, благополучно вернулся. Мы вам с Людой желаем счастья, чтоб все у вас было хорошо. Знаешь ведь, как мы любим Людмилу… — Люда при этих словах благодарно и нежно раскраснелась. — Год она прожила без тебя нелегкий, дочь у вас родилась, вот и решай, сладко ли было одной. Береги ее, не обижай. В общем, за твое возвращение. За ваше счастье и любовь!
И это были главные слова, главные чувства, выраженные и сказанные сегодня; а там наступил вечер, и в той пустынности дома, которая ощутилась с уходом родных и
Людмила повернулась к Вите, подняла к нему руки, обвила его шею, и он тоже потянулся к ней, прикоснулся щекой к ее щеке и сквозь слабое это прикосновение (к вечеру у него была уже щетина) почувствовал такую безмерность родства и нежности к любимой, какую не испытал к ней даже в первые секунды их встречи в Москве, куда она прилетела специально, чтобы встретить его, где они провели первые часы, и дни, и ночи после столь долгой разлуки… Там были и радость, и упоение, и наслаждение, а сейчас, сию секунду — совсем не то, сейчас — великая признательность, великая благодарность, растворение в чувстве родства к ней… Какая в ней покорность, слабость, беззащитность, усталость, доверчивость, какое ясное ощущение того, что он для нее — единственный, что он — такой долгожданный, такой родной. Она родила ему девочку, дочь, вот только что она искупала ее, и теперь она без сил, теперь может себе позволить быть усталой, покорной, жалующейся ему всей плотью своей, всем существом — только пойми это, только почувствуй. И он понимал, он хорошо чувствовал, и это чувство было совсем не любовью, а сверхлюбовью — не в смысле особенной глубины этого чувства, а в том смысле, что это было нечто сверх чувства любви, над любовью, отдельно от нее, выше ее. «Витя, — говорила она, — Витя…» — «Что, что…» — шептал он нежно-протяжно. «Витя, неужели мы вместе? Неужели это правда? Неужели это не снится, Витя?..» — «Это правда. Правда, любимая. Девочка моя, это правда…» — «Да, да, это правда… — По щеке ее катилась слеза, хотя сама она улыбалась; у него щемило от этого сердце. — Видишь, какая у нас уже дочь. Как мне было тяжело без тебя, Витя. Как горько…» — «Ну вот я уже и с тобой. Видишь, я уже с вами. Я с тобой…» — «Это так хорошо. Как хорошо, что ты с нами. Наконец-то, господи. Как хорошо…»
2. ПОЖАЛУЙСТА, ПОЙМИ МЕНЯ
В больницу Марья Трофимовна шла медленно, по осенней аллее, удивляясь сегодняшнему теплу, солнцу, дымчатой прозрачности воздуха, веселому, словно весеннему, щебету птиц. И откуда-то, издалека-издалека, всплыло то ли воспоминание, то ли наваждение, что был когда-то вот такой вечер, вот такое тепло, солнце, осень, запах увядающих листьев и кто-то — кто же? — как будто говорил ей: «Маша, Маша, Маша…» Было ли все это? Были ли эти слова на самом деле или это просто казалось, что все вокруг пронизано ее именем? Ах, какие глупости, подумала Марья Трофимовна. Она шла сейчас к Людмиле, был уже четвертый день сегодня. Вот это и есть жизнь. Бедная наша доля, незаметно начала думать Марья Трофимовна. Разве это можно, чтобы у ее дочери, совсем еще девочки, такой глупой, неопытной и беззащитной, были черно-желтые круги под глазами, потрясение в потускневших расширенных зрачках, виноватость в движениях, в разговоре, в жестах? Значит, можно… И в то же время только один вопрос у Люды на уме: «Не пришло ли письма от Вити?»
Вот и сегодня первый ее вопрос был:
— Нету, мама?
— Я с работы, — ответила Марья Трофимовна. — Утром не было.
Они вышли из больницы; няня, забравшая у Люды больничное белье, спросила на прощание:
— Ну, ничего хоть? — И вздохнула, прикоснувшись к Людиному плечу.
— Ничего. Спасибо. — Люда улыбнулась благодарно; эти слова и эту улыбку могут понять только женщины.
— Ну и ладно. Ну и хорошо. Уж ты, милая, поберегись в другой раз. Пореже к нам заглядывай…