Хромой Тимур
Шрифт:
Многие из самаркандцев на это время уезжали в загородные сады, в деревни, где у горожан были земли и дачи, где еще с весны жили их семьи. Уезжали купцы, уезжали торговцы, но вельможи не смели покинуть город и уйти из-под серой тени дворца, опасаясь, что повелитель призовет их и прогневается, если их не окажется у его порога.
Серая тень дворца покрывала, как кошмой, каменный двор, где спозаранок толклись приближенные и придворные Тимура. Прошла уже неделя, как повелитель не выходил к ним и не звал их к себе, отягченный вестями о своем безрассудном сыне Мираншахе.
Изо дня в день вельможи толпились и томились,
— Что повелитель?
— По-прежнему; сокрушается.
— Не подослать ли к нему? Успокоить, уговорить, — дела ведь замерли, государство ждет.
— А кто пойдет? Кому голова надоела?
И разговор смолкал.
Привыкли подолгу толпиться у царского порога. Поосвоились, пообжились здесь; расстелив попоны, сидели во дворе вдоль холодных стен в сырой тени, потчевали друг друга домашними лакомствами, посылали слуг на базар за дынями или шербетом, за пирожками или халвой.
Сидели на попонах, не решаясь ни одеял себе подстелить, ни подушек подложить; сидели, будто на недолгом привале в походе, готовые без раздумья сесть в седло или ворваться в битву, едва пожелает этого повелитель. Сидели, многозначительно и глубокомысленно беседуя между собой, чтоб со стороны казалось, что они озабочены великими заботами о благе всего государства, что, если б они не сидели здесь, повелитель не смог бы вершить своего могущественного правления.
За эти дни сюда откуда-то прибывали, а отсюда куда-то уезжали гонцы. Куда-то уходили и откуда-то приходили под своды крытых дворов караваны, запыленные ветрами дальних дорог или наряженные в дальние дороги. Жизнь Синего Дворца не прерывалась. Может быть, стала оживленней и беспокойней. Иногда во дворец звали кого-нибудь из вельмож, но говорил с ними царевич Мухаммед-Султан, и после разговора воеводы выходили неразговорчивые, озабоченные, торопливые, спешили к коновязи и уже не возвращались посидеть на попоне с остальными придворными.
За эти дни на базаре случилась небывалая цена на кожи, когда въехал в город со своим товаром Геворк Пушок. Повсюду на базаре, в каждом купеческом доме, по всему городу толковали о неслыханной торговле армянского купца, а Пушок, распродавшись, сказался больным и укрылся в одном из загородных садов Тимура, куда царский садовник позвал его погостить, пока разговоры притихнут и пока повелитель не призовет своего купца для новых дел.
Могло бы случиться, что иной из покупателей Пушка вздумал бы высказать свои обиды или попреки Пушку, ибо на другой же день цены на кожу упали с двухсот за кипу до прежних пятидесяти, а к вечеру сползли до тридцати. Спрос упал. Воины перестали зариться на кожевенные товары, ибо вышел милостивый указ повелителя, разрешавший воинам обходиться одной парой сапог.
Садреддин-бай перенес деньги от ростовщика к Пушку, а купленные кипы кож даже не успел взять: спрос упал, цена кувырком покатилась книзу, как золотой динар в дервишескую чашу, — безвозвратно.
Свой дом Садреддин-баю уже не на что стало выкупить из заклада, нечем стало даже выплачивать нараставшую лихву ростовщикам, и старик, захватив лишь пару халатов да маленький древний коврик, навсегда ушел из-под отчего крова, коим еще недавно столь восхищался покойный Мулло Фаиз.
Но купцу надлежит торговать. Если купец бросает торговлю, он перестает быть купцом. Садреддин-бай устоял под тяжестью разорения, как ни грузна была
Садреддин-бай поселился в бедном, ветхом караван-сарае у Батур-бая, по соседству с прежней кельей Мулло Камара. На той двери висел длинный, как рукоятка сабли, замок с крутой дужкой, — видно, Мулло Камар намеревался опять, возвратившись, поместиться здесь. У себя же в келье, на полках, Садреддин-бай сложил заветные кожи, для начала распоров лишь одну из кип.
Не было средств ни на то, чтоб снять лавку в Кожевенном ряду, ни даже на такую лавчонку, какую некогда снимал Сабля. С краю от бывшей Саблиной лавчонки, прямо на земле, Садреддин-бай расстелил маленький коврик и разложил на нем связки дратвы, деревянные каблуки, кожевенные обрезки, скупленные по дешевке у больших сапожников и потребные сапожникам мелким. Положил немного кож с золотоордынскими клеймами.
Когда по всему базару цены упали до пятидесяти, Садреддин-бай отдавал свои за сорок девять. Когда сползли до тридцати, один Садреддин-бай не побоялся просить за кипу по двадцать восемь.
Хотя еще и не бойко шла торговля, но Садреддин-бай уже торговал. Не прошло и недели, — весь базар знал, что дратву, и каблуки, и обрезки дешевле всех можно купить у Садреддин-бая. День ото дня у старика прибавлялось покупателей.
Кожевенный ряд и удивлялся и негодовал, что Садреддин-бай, прежде славившийся скупостью, прижимистый, неуступчивый, ныне сбивает цену во всем ряду, торгуя чуть что не в убыток себе, сидя, как нищий, на коврике у дороги.
Но все чаще и чаще покупатели останавливались у этого коврика. К этому коврику шли сапожники через весь ряд, минуя других торговцев: хотя и ненамного дешевле, чем у других, покупали они здесь припасы для своего ремесла, а все ж дешевле, и в сапожном деле эта ничтожная выгода имела свой вес.
А у Садреддин-бая расход на себя и на свою торговлю стал столь незначительным, что недобор в цене окупался возрастающим спросом и оборотом. Доходы старика, день ото дня возрастая, намного превышали его повседневный расход.
Торговое колесо снова начинало крутиться в его сухих, цепких, неустанных руках.
Не раз за эти дни спускался Тимур по узкой лестнице в полутьму дворцового подземелья.
Одного за другим ставили перед повелителем оборванных, полуголых, усталых людей, и Тимур сам спрашивал их, как попали они на караванную дорогу, не из деревни ли Кургана шли; где жили, что делали…
Одни говорили, что шли на базар; другие клялись, что направлялись проведать родных в Самарканде; третьи отмалчивались, и этих били бичами, перетягивали ремнями, а они кричали от боли или неожиданно умирали, так и не сказав ничего занятного.
— Эти вот небось разбойники! — говорили о них палачи, кланяясь повелителю после того, как уже ничего нельзя было выпытать у онемевших жертв.
И слова палачей понемногу успокаивали Тимура.
В один из дней перед повелителем стоял худой, оборванный человек со странной рыжей бородой, расползшейся по груди несколькими вьющимися струями. Синие его глаза, обведенные красным ободком бессонных век, смотрели на Тимура не то с укором, не то с удивлением.
— Дограбился? — спросил Тимур.