Хроника моей жизни
Шрифт:
После утрени к постели умирающей собрались ближайшие родные, в том числе и ее брат, а мой отец крестный диакон Петр Иванович. Матушка спросила старинную икону святителя Николая Можайского и, благословивши меня ею, обратилась к Петру Ивановичу с следующими, до сих пор звучащими в моих ушах, словами: «Батюшка братец, не оставь моего Иванушку…» И это были ее последние слова на земле. Тут же она закрыла глаза, и ее душа мирно оставила ее изнуренное столь продолжительною болезнью тело. Затем, естественно, последовал горький плач трех совершенно осиротевших существ, оставшихся без всяких почти средств к жизни. На другой день кончины матушки, 15-го числа, мне исполнилось лишь 11 лет от рождения, – и с 12-летнего возраста я начал вести совершенно странническую жизнь.
Пока тело усопшей находилось еще в доме, мне не верилось, что мать моя умерла; но когда вынесли ее из дому, совершали над нею отпевание и опускали гроб в могилу, я почувствовал тяжесть лишения столь дорогого для меня сокровища и предался
На другой или на третий день после погребения я должен был опять возвратиться в школу. Но через две недели нас отпустили по домам на Страстную и Светлую седмицы. Вместе с товарищами и я отправился домой, разумеется, пешком. Путь из Шуи в Горицы лежал через Дунилово. Из Дунилова, вместо того чтобы идти в Горицы через мост, я для сокращения пути вздумал пройти от Покровской церкви прямо к нашему дому через реку по льду. К счастью, кто-то увидел меня из родных и громко закричал мне с противоположного берега реки, чтоб я не шел по льду и возвратился бы назад. Не будь этого предостережения, я непременно утонул бы в реке, так как посредине реки был слишком уже тонок лед, и всякое сообщение через реку было прекращено. Нельзя посему не видеть и в этом обстоятельстве явного действия Божественного о мне Промысла.
Прихожу домой. Сестра встретила меня с радостными слезами; но я не встретил уже в доме того, что встречал прежде, – женских ласк матери. Дом показался мне какою-то холодною и мрачною пустыней. Не так радостен был для меня на этот раз и светлый праздник Христов.
Миновали праздники, и – я опять в Шуе.
Сестры мои недолго оставались в своем доме; старшая сестра Прасковья в июне того же года вышла замуж, в Хотимльский приход, за крестьянина деревни Погорелки Павла Ефимовича Лыкова, а младшая Анна перешла жить на Пустыньку к старшей сестре Марье Михайловне. В доме же, который по наследству принадлежал мне, поселился наш двоюродный дядя, упомянутый выше дьячок Покровской, в Дунилове, церкви Платон Алексеевич, который по случаю пожара лишился своего дома и который затем купил мой дом за 150 рублей ассигнациями (43 рубля серебром) и перенес на место своего сгоревшего дома. Деньги же за мой дом, вносимые им по частям, хранились сначала у благочинного, а потом переданы были на хранение моему дяде Петру Ивановичу, как опекуну. Кроме дома, мне достался после матушки в наследство ее жемчужный кокошник, в который она наряжалась в великие праздники и в котором ходила по церкви с тарелкой для сбора подаяний; а после родителя сохранились для меня две одежды: овчинный тулуп и сюртук или, по тогдашнему названию, сибирка из толстого синего сукна. Мне же принадлежало несколько оловянных блюд и тарелок; но кроме дома и тулупа, все прочие вещи я отдал в распоряжение старшей сестры, которая заменила для меня мать и которой я обязан дальнейшим воспитанием.
По случаю появления в пределах Владимирской губернии губительной болезни – холеры, нас отпустили на вакацию раньше обыкновенного – кажется, 8-го июля.
Подходя к Дунилову, я рассуждал сам с собою, куда мне наперед идти: в Горицы ли, к дяде и отцу крестному, или на Пустыньку, к сестре Марии Михайловне? Я решил идти на первый раз прежде в Горицы, куда сильно влекла меня любовь к родине; но я встретил здесь не очень ласковый прием. Жена дяди, Татьяна Ивановна, не отличавшаяся вообще нежным сердцем, смотрела на меня не очень благоприятно по той, как мне думалось всегда, причине, что я – сирота – учился лучше ее сына и всегда приходил домой с наградами, которые каждый раз возбуждали в ней неудовольствие. Но я, пробывши дня два-три в Горицах, спешил потом на Пустыньку, где сестра и зять встречали меня с любовью, но где стесняла и тяготила меня их семейная скудость и почти нищета. Впрочем, на воскресные и праздничные дни я всегда возвращался в Горицы, куда привлекал меня родной благолепный храм и с детства знакомое общество молящихся. Таким образом, во все время вакации я вел скитальческую жизнь, и это продолжалось до самого окончания мною курса семинарии; только впоследствии я имел уже больше мест для своего пристанища.
Чтобы не быть в тягость другим и не быть тунеядцем, я старался и почти обязан был зарабатывать для себя насущный хлеб теми или другими трудами. В Горицах я помогал двоюродным сестрам, занимавшимся тканьем красной пестряди, в их ремесле, приготовлением для них цевок и т. п.; на Пустыньке я разделял с зятем и сестрой их земледельческие труды: жал хлеб, возил с поля на гумно снопы, молотил и проч. Но эти труды и занятия наводили на меня истинную тоску, хотя я должен был скрывать ее. Мои душевные стремления все направлены были к чтению книг и списыванию стихов и литературных статей.
В первых числах августа оканчивался срок наших каникул, и я начал уже помышлять о возвращении в школу. Вдруг получается от благочинного повестка, чтобы мы оставались дома, пока нас не потребуют. Как ни тягостно было мое положение у родных, но я обрадовался этой отсрочке, потому что имел возможность провести среди родных два храмовых праздника – Рождества Пресвятой Богородицы и Покрова. Первый праздник был в Горицах, а второй – в Дунилове.
Холера в наших селах действовала довольно сильно. Жертвами ее сделались некоторые и из моих родных, как, например,
1831 год
Настал 1831 год. В июне или в августе этого года выдана была в замужество моя последняя сестра – Анна Михайловна, в село Кохму, за крестьянина Ивана Ивановича Чужинина. На меня пал жребий перевозить, вместе с одним из родственников жениха, имущество (приданое) сестры из Дунилова в Кохму, и затем я был в числе почетных гостей на брачном пиру.
1831 год был неурожайный; вследствие сего цена на хлеб с пятиалтынного возросла до полтинника (1 рубля 75 копеек) – цена небывалая. Многие из учеников, особенно дети причетников, бедствовали и едва не претерпевали голод. На помощь этому бедствию явился один из богатых шуйских купцов (он, кажется, скрыл свое имя). Он открыл бедным ученикам даровой доступ в одну мучную лавку, из которой, по запискам от инспектора училища, выдавали каждому по пуду, помнится, на месяц или на два, а иным, более надежным, ученикам вместо муки выдавали деньгами; помню, я получил от инспектора серебряный полтинник.
Кстати о благотворительности шуйского купечества.
Некоторые из богатых шуйских купцов имели добрый обычай еженедельно в известные дни, преимущественно воскресные, раздавать нищим милостыню деньгами или разными вещественными предметами. Это происходило таким образом. В известный час всех собравшихся к дому того или другого богача впускали на двор и запирали ворота. Затем выходил сам хозяин или приказчик и становился у калитки с деньгами или вещами вроде, например, валяных сапогов (в зимнее время), шерстяных чулок и варежек. Нищие поочередно подходили к раздаятелю и, получив такую или иную милостыню, выходили со двора в калитку; и эта раздача, смотря по количеству нищих, продолжалась иногда по несколько часов. Василий Максимыч Киселев часто сам раздавал милостыню, и всегда денежную; и так как он характера был довольно грубого и сурового, то даст, бывало, нищему в руку пятак и в затылок толчок. Между нищими бывали и бедные ученики духовного училища. Но для этих последних существовала в Шуе особого рода благотворительность. Некоторые благочестивые купцы устраивали для них раз в год, в определенные или неопределенные дни, обеды из трех или четырех блюд. Недалеко от училища жил купец П. А. Волков; у него каждый год, вскоре после Пасхи, устраивался для всех учеников на широком дворе, под открытым небом, обед. Необходимою принадлежностью этого обеда было то, чтобы как перед обедом, так и после обеда ученики громогласно пели известные церковные песнопения. В заключение обеда каждому ученику давалось в руки по пятаку меди. Однажды мы обедали в доме (это было зимой) купца Корнилова; но там после обеда вместо денег нам раздали по несколько аршин полосатой затрапезной материи для халатов. А один подгородный помещик (из чиновников), Ив. Арт. Соколов, после обеда награждал нас синею писчею бумагою и гусиными перьями (о стальных перьях тогда и в помине еще не было).
Крестовоздвиженская улица, г. Шуя
Скажу здесь о себе нечто недоброе. Между товарищами моими по школе, как старшими, так и младшими даже, было немало курящих и особенно нюхающих табак. Пример обыкновенно заразителен. У меня не было расположения к курению табака, самый запах его возбуждал во мне отвращение; но к нюханию табака добрые товарищи стали было меня приучать; не помню, кто-то подарил мне даже табакерку с табаком. Прошло не более, я думаю, недели или двух, как об этом проведала моя добрая и радетельная обо мне хозяйка Александра Ивановна. Вероятно, она имела обыкновение по ночам осматривать наши карманы в жилетах, чтобы видеть, не скрывается ли в них чего-нибудь подозрительного. Нашедши при этих поисках в моем кармане табакерку, она взяла ее, и на другой день, когда я встал с постели, она, показывая мне табакерку, держала ко мне такую грозную речь: «Что это такое у тебя завелось? Что это ты вздумал делать? Вот приедет во вторник твой крестный, вот я ему покажу это; он даст тебе нюхать табак».
Этот упрек доброй Александры Ивановны и эта угроза жалобою на меня дяде и крестному так сильно подействовали на меня, что я решительно перестал нюхать табак и никогда более не начинал.
Александра Ивановна знала, чем пригрозить мне. Действительно, я никого так не боялся, как своего дяди и отца крестного Петра Иваныча, хотя он ни разу пальцем до меня не дотрагивался. Он имел на меня какое-то особенное нравственное влияние. Табаку он терпеть не мог, хотя его сын, окончивший в это время курс семинарии, тайком позволял себе это удовольствие.