Хрустальная сосна
Шрифт:
– Теперь уже вообще ничего не вредно.
*-*
Как ни странно, после занятий с внуком дяди Кости я ощутил в себе пустоту.
В смысле, что пока изучал учебник, а потом излагал предмет мальчишке, я как-то воспрял духом и даже на время забыл свое положение. Материал показался интересным. И я чувствовал снова свою нужность и способность на нечто, кому-то недоступное. А теперь все было закончено, и даже книжка отдана обратно. И мне снова стало грустно.
И я уже с нетерпением ждал окончания своего бессмысленного
На работе все оставалось неизменным.
Я понял это, едва переступив порог нашей старой душной комнаты. И на душе моей стало еще тоскливее. Дома удавалось отвлекаться - по крайней мере, так мне казалось теперь. А тут все было до тошноты прежним. И напоминало о времени, когда я был другим. Здоровым и уверенным в себе.
Мироненко выглядел еще более крепким и самодостаточным. Начальник возвышался над столом, как небольшой, но гранитный монумент. Рогожников по-прежнему чертил тихо и озабоченно, ничем не выдавая своего присутствия.
Что- то показалось новым в Виолетте. Я не сразу понял, в чем дело, лишь через некоторое время догадался, что она сменила духи. Если прежде от нее веяло арабской медовой сладостью, то теперь в комнате витал слабый аромат чего-то терпкого -индийского, сделанного по французской лицензии. И, как всегда после промежутка времени, она обновила туалет. По крайней мере, юбку - сзади сейчас у нее был такой разрез, что когда она подходила к начальнику, я невольно отводил глаза от ее стройных и совсем молодых на вид ног, призывно сверкающих в складках ткани. Увидев это в первый раз, я отметил, что слегка ожил, если замечаю такие вещи. Но тут же вспомнил об Инне, и настроение упало ниже прежнего.
А Саня Лавров стал неузнаваем. Летом он был просто мрачным. Сейчас же усох и почернел. И не произносил лишнего слова. Так тихо сидел за своим кульманом, что было непонятно, чем он там занят. Начальник встретил меня подчеркнуто холодно. Так, будто я нарочно отрезал себе пальцы, чтоб только отлынивать от работы.
– Здравствуйте, здравствуйте, Евгений Александрович, - приветствовал он тоном, не предвещавшим ничего хорошего.
– Ну как - и в колхоз съездили, и отпуск отгуляли?
– Отгулял, - коротко ответил я.
– Ну-ну…- он со значением покачал головой.
– Что ж, сочувствую вашему несчастью.
Эти слова прозвучали у него между делом, как извинение за ненароком придавленную ногу.
– И чем теперь заниматься думаете?
– Как чем? Работой.
– Работой?… Ну-ну… Работой это хорошо. Чертеж у нас новый на подходе. Скоро предстоит сдавать. Интересный чертеж… Правда, вы-то теперь навряд ли чертить сможете.
– Угадали, - я сухо кивнул.
– Вряд ли.
– Ладно. Чертеж мы Александру Семеновичу отдадим, если он, конечно, возражать не станет.
Лавров отсутствующе молчал за кульманом.
– А вот вас чем занять?
Я ничего не ответил.
– Чем бы вас таким занять, - как мне показалось, с намеком повторил начальник.
– Чем бы таким…
– Евгений Александрович до отпускам записку корректировал, - вдруг подала голос невидимая Виолетта.
– Потом для Юрия Степановича проверял расчеты.
– Да, было дело, - равнодушно
– Записку, расчеты… Ну-ну… - сказал начальник.
– Ладно, будем думать, что вы теперь еще можете. Я стоял, как голый на рабском рынке.
– Хорошо, - наконец изрек начальник, порывшись в своих бумагах и достав какие-то исчирканные вдоль и поперек черновики.
– Вот набросок еще одной записки. Разберитесь, уточните, вникните в смысл, исправьте что-нибудь. Раз уж вы мастером по запискам теперь стали.
– Спасибо, Илья Петрович - искренне ответил я.
И взяв растрепанную кучу бумаг, с облегчением сел за свой стол.
*-*
Дня два я разбирался, упорядочивал записи и вникал в суть дела. Потом более-менее представил и начал набрасывать собственный текст записки.
Легко сказать - набрасывать. Легко бросить, когда ручка летает как продолжение руки… Мне же каждая буква давалась неимоверным усилием. Потому что левой рукой я еще не научился, а правой писать подолгу не мог.
Я попробовал взять тупой карандаш - получилось еще хуже, потому что от неравномерного нажима он быстро сломался. Я достал второй, потом третий… И очень быстро извел все свои старые карандаши. Заточить новый я не мог, а просить сделать это кого-нибудь после того унижения, что уже испытал перед начальником, не хотел. Вернувшись к ручке, я пошел выводить буквы попеременно разными руками. К обеду боли в несуществующих пальцах уже не осталось. Болела вся рука; судорога сводила запястье и горячей стрелой била в локоть.
Несколько раз, уже не сдерживая себя, я в сердцах швырял куда ни попадя непослушную ручку или сломанный карандаш. Сидел несколько секунд в тупом оцепенении, потом шел искать. Я знал, что поступаю несолидно, мне было стыдно проявлять слабость перед начальником и Мироненкой - но я ощущал, что иначе не могу. Внутри уже отказали тормоза.
Народ собрался и ушел на обед, а я остался. Не хотелось быть со всеми, слушать разговоры и поддерживать беседу. Я раздумывал, что, вероятно, не стоит идти в институтскую столовую, а лучше выбежать на улицу и где-нибудь чего-нибудь перехватить. Вдруг в комнату вошла Виолетта. Как всегда неотразимая, в высоких сапогах, распахнутом кожаном пальто и с повязанным на шее газовым шарфиком. Видно, что-то забыла. Я сидел за столом, делая вид, будто читаю старые записи. Процокав итальянскими каблуками, она остановилась у моего стола. Я поднял глаза.
– Евгений Александрович, - кашлянув, сказала она.
– Я тут… В общем, не хотелось при всех привлекать внимания в вашему несчастью… В общем, у вас рука болит, наверное? Судорогой сводит, когда ручку между двух пальцев зажимаете?
Я взглянул ей в лицо. Узкие, лисьи, красиво подведенные глаза, в тон крашенные губы. Из-под шарфика блестела золотая цепочка. И уходила куда-то в не первой молодости, но привлекательную тайну декольте: бюст Виолетты при ее худощавом сложении всегда поражал меня объемом. Запах новых духов обволакивал ее фигуру, и еле заметно пахло свежей лайкой от пальто. Уверенная в себе, современная женщина, которой должно быть плевать на все, кроме безупречности своего маникюра… И вдруг неожиданно от нее повеяло чем-то очень человеческим.