Художники
Шрифт:
Деятелен, жизнелюбив и молод у художника Михаил Кольцов, хороший писатель, чей труд в литературе был отмечен чертами новизны, революционной новизны — речь идет не только о теме, всегда насущной, но и о форме. Сюжетны, точны по композиции и языку были кольцовские фельетоны, которые хочется назвать рассказами и потому, что они не стареют. Кстати, Кольцов остался в нашей памяти и как талантливый организатор литературно-издательского дела, вызвав к жизни много добрых начинаний, некоторые из которых живут по сей день... Именно деятелен, жизнелюбив и молод, моложе, чем он может показаться нам: достаточно сказать, что Кольцов стал редактором «Огонька», когда ему было двадцать четыре. Эти черты, для Кольцова существенные, видны в ефимовском рисунке, как видно и иное: что-то такое, что должна была сберечь память о человеке, нетускнеющая.
Во многом интересен и портрет Чуковского: живой Корней Иванович. И не просто живой, но и в чем-то характерный. В чем? Тот, кто видел Корнея Ивановича в том же Переделкине, очевидно, припомнит его в общении с детьми,
Рисунок Ефимова, на котором Валентин Катаев изображен в бескозырке, с многозначительным «Одесса» на околыше, недвусмысленно свидетельствует не только о катаевском авторстве таких романов, как «Белеет парус одинокий», «За власть Советов», «Хуторок в степи», первородиной которых был город на нашем юге, но и об ином: школой литературного умения Валентина Петровича, школой мастерства был этот город и та необыкновенно талантливая группа литераторов, которая отсюда вышла, — Олеша, Багрицкий, Булгаков, Паустовский, Бабель, Ильф и Петров. Между строк замечу, что однажды у меня был с Валентином Петровичем разговор прямо на эту тему. Я спросил его, не считает ли он закономерным, что приблизительно в одно и то же время, на нашем севере и юге, возникли две могучие писательские кучки, давшие вашей словесности больших мастеров: в Петрограде — «Серапионы», в Одессе — Олеша, Багрицкий и другие... Валентин Петрович не увидел в этом закономерности, однако в своем определении южной группы допустил, что ей были свойственны общие черты, которые есть смысл постичь. В статье, которую Катаев предпослал каталогу Бориса Ефимовича, он причисляет его к последователям Павла Андреевича Федотова, чья высокая гражданственность и приверженность реалистическому началу сослужили добрую службу русскому искусству, ее демократическим традициям. Если же вернуться к рисунку Ефимова, то в нем мы увидим Катаева, человека энергии неизбывной, сохранившего вопреки возрасту и жизнестойкость, и живую мысль, и острую реакцию к происходящему. Все это том более точно подмечено, что рисунок, сделанный двадцать лет тому назад и воссоздающий Катаева той поры, смотрится и сегодня.
Хорош у Ефимова Михаил Исаковский. Конечно, поэт дан песенником, что определяет суть поэзии Исаковского. Художник как бы преломил в образе поэта стихи Исаковского об одинокой гармони. Но в этом портрете видится большее — немалые душевные достоинства поэта, его широкая и участливая натура. Признаться, для меня это отождествлялось с тем щедрым, что сделал поэт для своего смоленского земляка. Кстати, однажды на большом банкете, который устроил Союз писателей в честь Исаковского, я слышал, как об этом говорил Александр Трифонович. Человек, как известно, достаточно сдержанный, Твардовский говорил эмоционально, стараясь воздать старшему товарищу полную меру благодарности. Я знал стихи Исаковского давно, мальчишкой слушал их в авторском исполнении, когда поэт, совершая большую поездку по стране, не минул и моего отчего города, но человечески ощутил его, слушая слово Твардовского. По-моему, Ефимов, вызван зримый образ поэта, в столь, казалось, своеобычном жанре, как портрет-шарж, коснулся этой открытости и широты Исаковского, чисто человеческой.
Конечно, портретная галерея, созданная Ефимовым, хранит все черты жанра — это рисунки художника, важная суть которых — смех. Однако в этих портретах рассматривается нечто такое, что может преломить художник, посвятивший себя изобразительной публицистике, как Ефимов. Ну, например, такая деталь, существенная. Портретист, как представляем его мы, в большей мере следует натуре, он ограничен, а подчас и скован в своем отношении к тому, кого он изображает. Иное дело — художник юмористического цеха!.. Он может занозить костюм Оренбурга колючками, посадить на плечо Маяковскому солнце, поселить в книге, которую держит Чуковский, муху-цокотуху, и это имеет свой смысл, не избежав, разумеется, и того, чтобы в самом облике человека раскрыть то человеческое, личное и обобщенное, что должно быть свойственно портрету, если даже он обрел форму дружеского шаржа. Именно дружеского: для Ефимова такой портрет синоним светлого начала, знак добра.
Наверно, способность заклеймить зло и восславить добро — это и есть Ефимов.
ИАНКОШВИЛИ
Искусство по-своему мстительно — оно приемлет только то, что ново, и напрочь отвергает даже малейшую попытку к стереотипу. Повторение отторгается сознанием и по одному этому противно природе человека. Но вот вопрос: где пролегают пути к тому заповедному, что действительно является новым словом в искусстве? Наверно,
Цвет? С тех пор как человеческий глаз постиг способность к восприятию цвета, краски, явившиеся его зрению, стали одним из самых диковинных див нашей жизни. Недаром же самая верная из наших надежд зовется весной человека, а весна, в свою очередь, отмечена всесильным признаком: она цветами красна. Внезапность цветовой гаммы — это не только восторг зрения, это конечно же потрясение сердца. Лишить ту же живопись цвета — значит лишить живопись ее первоприроды: солнца, света, радости видеть свет и цвет. Но с той первопоры, как человек создал спою версию света и цвета, обратившись к живописи, он не переставал искать видение жизни именно в цвете.
Что говорить, открыть новую краску в палитре, извечно известной человеку, быть может, много труднее, чем открыть новый элемент в таблице Менделеева, но добыть эту заветную краску, соотнеся уже известные цвета, наверно, можно.
Художница, как нам думается, обрела своеобычное именно в цвете — ничто тик не выдает Нателу Ианкошвили, как краски ее картин. Прежде всего смоляная, но просто яркая, а негасимая. Но вот что интересно: в этой краске нет печали. Это цвет жизни, быть может, чуть-чуть исконно южный, а может, и грузинский цвет. Цвет августовского неба, бархатно-сажевого и бездонного, цвет черни на серебряных ножнах кинжала, цвет горного карагача, подпаленного грозой. Мы сказали «цвет жизни», и тут нет преувеличения — эта краска обретает невиданную доселе выразительность, а может быть, и эмоциональность в сочетании с другой, например снежно-белой, сине-зеленой, гранатово-красной, почти бордовой.
Все построено на контрастах: краска обретает силу, если это исчерна-смоляное прорвалось и родило зелень, синь или лилейную снежность. Взгляните на портреты кисти Ианкошвили — это качество художницы сказалось тут с силой завидной.
Серию тех портретов, которые мы увидели на недавней выставке художницы в Москве, открывает портрет Нины Грибоедовой-Чавчавадзе. Строгая прелесть Нины передана с силой покоряющей. Конечно, это прелесть юности, но еще прелесть ума, обаяния, сознания неотразимости, а может быть, чуть-чуть превосходства ума и красоты. Говорят, что Леонардо, прежде чем ухватить мерцающую улыбку Джоконды, написал двенадцать Джоконд и как бы контрапунктировал их улыбки — заветное мерцание добывалось художником в поте лица. А как удалось обрести эту улыбку теперь? Не было бы этой улыбки, смогли бы мы говорить о строгой прелести Нины? И вот вопрос: окажись художница перед необходимостью написать новый портрет Нины, написала бы она его в такой же манере? Думаю, что нет. Как ни интересен портрет Нины, для нынешней Ианкошвили он, пожалуй, чрезмерно традиционен. Расстояние, что пролегло между этой работой художницы и, например, портретом пианистки Нино Чиракадзе, написанным на одиннадцать лет позже, определяет значительность поиска художницы, как и весомость того, что она добыла, определив чистое золото новизны.
Однако чем отмечены работы последних лет, что они обрели? Они конечно же стали более современны. Смелее стало движение кисти, резче и одновременно свободнее мазок, решительнее, если можно так сказать о портрете, живописное решение работы. Это именно живопись, отмеченная чертами искусства современного. Больше того, это грузинская национальная традиция в живописи. Вспоминается Пиросмани, хотя абсолютные ассоциации тут могут быть и не очень уместны. Говорят, что краски Ианкошвили являются хранительницами страстей, — может, поэтому женские портреты художницы так эмоциональны. Возможно, это и верно; хотя эмоциональность в чертах южной женщины, в самом ее физическом лике. Но вот что, как нам кажется, в большей мере бесспорно: в этих портретах есть характер, а вместе с ним своя суть человека со своеобразием ума, эмоционального состояния, того неповторимого, что мы зовем настроением. Говорят, новаторство художника оправданно, если оно сберегло характер. Новаторство Ианкошвили ценно тем, что в портретах, написанных ею, сохранена натура человека, его личность. В портрете Анны Вардиашвили художница рассмотрела мудрую лукавинку, прозорливую и вместе с тем чуть-чуть тревожную, — не эти ли черты отразили характер женщины? В глазах Спартака Багашвили глянула нескрытность человека, привыкшего доверять своим силам, — наверно, это надо сказать, когда перед тобой образ человека из народа — актер Спартак Багашвили предстал перед вами в образе, который он явил на сцене, но хочется видеть за этим образом и самого актера. Мне был интересен портрет юной Ирмы Чоникашвили — нет, не только очарованием южной женщины, которую отождествил в своем сознании с образом грузинки, во и тем, что я прочел в психологическом лике человека и что, признаюсь, отвечало моим тайным мыслям, когда я думаю о Грузии и ее женщинах, их натуре, их чувстве собственного достоинства, их воле, в конце концов, что сегодня так занимает мир, когда он ломает голову над тайной того, что есть грузинская женщина и с какой силой проявился необыкновенный дар этой женщины в древней игре... Как догадывается читатель, я говорю о шахматах... Художница будто ответила на сокровенные наши думы, написав глаза Ирмы Чоникашвили. Одни глаза отвечают на все вопросы. Чем дольше всматриваешься в них, тем неогляднее видится тебе огромность душевного мира, который они вобрали... Кажется, они все видят и все знают.