Художники
Шрифт:
Постоянный повод к разговору с дочерью — ее рисунки. Убеждение Юры: «Художник беспомощен, если в его руках нет рисунка» — он внушил дочери. Внушил, как всегда у Юры, с той твердостью, которая единственно может сделать мысль убеждением. Но одно дело убеждение, другое — умение. Он тренирует это ее умение со строгостью взыскательного мастера. В самих задачах, которые он ставит, вся его натура — он понимает, что дочери по силам, и не очень ее щадит. Быть может, он действовал бы и осторожнее, если бы не успехи дочери — ее рисунок мужает заметно. Сегодня я слышал, как, просматривая новые работы, он воскликнул:
— Хорошо, Аня! Это, пожалуй, и мне трудно было бы сделать...
Сказал и не без улыбки взглянул на друзей, стоящих подле, — небось подумал, что это не очень педагогично, но не отказался от сказанного — похвала щедрая была в его характере. У него был талант вести беседу, и представляю, как интересен обычно был его разговор с дочерью, какая потребность была у него высказать ей то, что он считал и для себя насущным.
Говорил, что поездки его увлекают потому, что оттуда лучше видишь отчую землю, ее радости и печали. Но, конечно, и сами страны, вставшие на его пути, дарили новые впечатления.
У него был дар импровизации — неподражаемо копировал. Помню, как после возвращения с Кубы пошел по комнате, крутя бедрами, — показывал, как ходят кубинские красавицы метиски.
Смеялись все, а он больше всех.
Тонко, с пониманием происходящего, рассказал, как расположились па ночлег в машине посреди придунайского городка и как, приметив это, незнакомая румынская семья увлекла их домой, — вот этот разговор в румынском доме он воссоздал так, как будто и мы были там в это августовское полуночье...
...Помню, весть эта ошеломила, хотя объяснить всего и не могла: что-то худо у Юры — кровь...
Потом он напишет: «Неожиданно попал в больницу». Так и напишет: «Неожиданно». Это было в самом начале страды: его «Поле Куликово» впервые ложилось на бумагу. Это произошло тут же, в больнице, — листы ватмана были прикреплены к стенам палаты.
Он перевез в палату книги по истории битвы, с которыми не расставался последние месяцы, записные книжки и в них запись, которую сделал в памятную ночь на поле Куликовом... Да, это было, пожалуй, самое незабываемое — ночь на поле битвы. Решение пришло неожиданно: был канун баталии — 599 лет. Он взял машину и уехал к берегам Непрядвы. Поставил машину в травах, дожидаясь зари. Проснулся от крика птиц — вот оно, куликовское предрассветье. Вчера, когда машина вошла в пределы поля, та далекая ночь явственно встала в сознании. Это же было здесь, сказал себе он, здесь. Перед боем надевали новое исподнее, свежевыстиранное, снежно-льняное, как велел обычай... Звенели чистым звоном наковальни отбивали и правили копья. Жгли костры в низинах. И от костра к костру, держа иконы у груди, спешили старцы, творя молитву, благословляя войско... Никто уже не отвратит твоей памяти от происшедшего — здесь это было, здесь... А сейчас испарина застила стекла, выбелив степь. Он протер стекла ладонью — степь была все так же бела. Только травы приникли к стеклу да у самой машины глянул отвал свежевспаханной земли... Кто-то сказал: занозило стрелами Куликово поле на веки вечные, нет-нет да лемех выпростает наружу железное острие... Занялось утро, алое на востоке. Потом и это движение трав, и этот алый отблеск на восточном крае степи воспрянут в картине, но впервые они были увидены в это утро. Встреча с полем битвы обострила зримые черты замысла. Гнал прочь все иные мысли, старался гнать... Не удавалось? Наверно, не всегда. Потребовал магнитофон: «Юра хочет надиктовать что-то...» Привиделся в этом признак грозный.
Помню, как воззвали всем миром к светилу заморскому. Помню, как врач колдовал над рецептами голосом усталым, а может, и безнадежным... В строе фраз рисовалось нечто куда как бойкое, а смысл был лишен надежды: «Чудес не бывает...»
Но нечто похожее на чудо произошло: он вернулся в мастерскую. Вернулся, чтобы приковать себя к полотну. Едва ли не был включен метроном. Пошли дни, часы, минуты, которым цены не было. Наверно, многое вызрело в госпитальном заточении, в муках больничной одиночки. Казалось, он явился в мастерскую во всеоружии замысла. Но это было первое впечатление — только вот тут, у холста, когда в руках была кисть, стали видны и размеры работы, и ее подлинная сложность. Боковинки триптиха — правая и левая — обозначились: «Благословение Дмитрия на битву» и «Проводы ополчения». Труднее было с центральной частью триптиха. Заманчиво было перенести на полотно эпизод, который уберегли от забвения летописи, — когда серпуховский князь Боброк, припав ухом к земле, пытается распознать движение неприятельских полчищ. А может, есть смысл сместить в центр совет военачальников Дмитриева войска перед боем, своеобычное вече полководцев старорусской армии? Тут бы глянули с полотна главные действующие лица, умом и подвигом которых восславлено в веках Куликово.
А быть может, тот миг предстояния, святой миг, когда Дмитрий, уже облаченный в одежду простого воина, готов взять в руки меч?.. Именно — предстояния, тот заветный миг перед битвой, когда глаза уже устремлены к стану врага и остается дать силу
Художник мысли страдной, немалый эрудит и философ, Ракша нашел аналогию в истории русской живописи: как Иваново «Явление Христа народу». Там тоже есть это предстояние, способное объединить, там тоже есть этот миг ожидания. Конечно, в Ивановом полотне все иное: аллегория, но аллегория, подсказанная мифотворчеством церкви, легендой из легенд, хотя художник и смотрит на это едва ли не глазами очевидца, сообщив чуду твердые формы были. Если есть общее, то вот это предстояние солнца, с которым человек отождествил счастье, именно предстояние — не иное... Необыкновенно благодарен этот миг для художника: есть возможность постичь каждого из тех, кто смотрит с полотна в момент для него переломный. Есть необходимость сказать и о другом ощущении художника. Как бы ни хороша была точка, которую мы избрали для рассмотрения картины, она не дает полного обзора. И тогда картина точно выходит за свои пределы, она будто продлевается, кстати, и во времени. Это есть в ивановском полотне, к этому стремился Ракша и в «Поле Куликовом»: необъятно поле битвы, как неохватно поле русской решимости освободить отчую землю от поработителя. Но тут действует не только срединная глава картины, но и весь триптих: художник сообщил всем трем частям полотна одну линию горизонта. Она, эта линия, плавна, но непрерываема. Ракша точно говорит нам: вот в этой непресекаемой линии небосклона и смысл того великого, ради чего восторжествовал подвиг рати русской на Дону, — неделимость родной земли...
Нам, уже знающим работы Ракши, предшествующие триптиху, должна быть интересна его попытка рассмотреть триптих в системе всего творчества. Конечно, «Поле Куликово» — единственная из известных нам работ Ракши на тему русской истории и как бы стоит особняком. В самом деле, художник не просто темы современной, а темы остро сегодняшней, Ракша вдруг обратил взгляд на событие, отстоящее от наших дней больше чем на полутысячелетие. Может быть, действительно верно впечатление, что у «Поля Куликова» локальное место в системе творчества Ракши? Очевидно, локальное, но только внешне. И, смею думать, дело не только в том, что в триптихе, как в «Разговоре о будущем», «Молодых зодчих», «Современниках», избран столь характерный для творческой натуры русского человека момент, когда он принимает решение, отбросив все и всяческие сомнения. Не только. Во всех этих картинах наш человек выступает в зените своей нравственной красоты и силы, а это так важно для самих судеб нашего сегодня и завтра...
Именно в зените красоты и силы. И это, наверно, надо сказать о самом художнике, особенно в нору работы над «Полем Куликовым», в последний год его жизни. Не очевидно ли, что это тот самый момент в жизни человека, когда бытие суровое повторило песню? Да не об этом ли «Поле Куликовом», хоти оно отброшено волной времени на расстояние долгих шести веков? Будто бы сама судьба подсказала художнику это его решение, сам смысл песни, ставшей последней: нет в том соревновании достоинств, которые извечно явил в себе человек, велико место ума, таланта, способности чувствовать и любить. Но все это дары се сиятельства природы и могут в конце концов ничего но значить, как тот драгоценный камень, который лежит сейчас и кедрах земли и пролежит еще тьму веков. Бел и есть достоинство, способное сообщить всем талантам человека их истинную цену, то это, конечно, ноля. Да, воля деятельная, вечнотворящая. Думаю, что у ее колыбели стоит не только матушка-природа, но и в какой-то мере сам человек. Наверно, не случайно и то, что из всех достоинств, нечитаемых людьми, ставится это — воля и еще раз ноля. Ну, разумеется, не просто воля, а в сочетании со своим верным спутником — Добром. Как у Юры.
И пусть еще раз прозвучат нот эти несколько строк о Юре, которые я прочел в выставочном зале на Кузнецком мосту в более чем знаменательный день, когда впервые были показаны Москве работы Ракши, собранные воедино:
«Мне интересно искусство Юрин Михайловича и по той причине, что оно небезучастно к тому, что меня волнует.
Что я имею в виду?
Однажды я сказал Юрию Михайловичу, подавив в себе сомнения немалые: «Простите меня. Юра, но вот эта ваша картина «Разговор о будущем» пробудила ассоциацию с миланской фреской Леонардо, при атом центральная фигура вашей картины не разуверила меня в моей мысли крамольной, а, пожалуй, утвердила — так?» Мне казалось, что я огорчу Юрия Михайловича, а вызвал у него радость. «Верно! — почти возликовал он. — И я думал об этом!» Вряд ли Ракша имел в виду фреску Леонардо, когда принимался за свою картину, более убедительно, что он увидел это, когда картину закончил, увидел и не пожалел, быть может, даже похвалил себя. В самом деле, это не подражание и не заимствование, а тот знак преемственности, который при желании может быть прослежен на протяжении веков. Если тут уместно вывести мысль, то, может быть, вот эту: не обязательно традиция должна пресечься, чтобы вызвать к жизни произведение новаторское.