Художники
Шрифт:
«Мама, почему он назвал нас желтыми?» — «Мальчик мой, надо же кому-то быть и желтыми...»
Да, мама действительно родом из деревни.
Мама все умеет делать сама. И печь, и готовить, и шить, и вышивать. Такую вторую вышивальщицу не сыскать во всей провинции Чжэцзян. Вот только читать мама действительно не умеет, читать и писать не умеет и остро переживает это. Но переживает втайне. Никто не видел ее слез, никто не слышал ее горестных вздохов. Наоборот, такое впечатление, что она переворошила всю библиотеку, все прочла, все познала. Ведь столько сказок, сколько знает она, никто не знает. А может быть, все это рассказывает маме отец, в те долгие зимние ночи, когда затихают уличные шумы, во всем доме гаснет свет и слышно лишь, как ветер ворошит сухие листья во дворе, да шелестит комочком бумаги мышь, тщетно пытаясь его развернуть. Но, быть может, в эти долгие вечера мама постигает тайны грамоты и об этом, кроме отца, никто не знает. Как-то Синь заметил на ее пальцах тушь — так можно вымазать пальцы, если в руке была кисть. Позже,
Мама учится, но об этом никто не узнает, раз этого не хочет мама. Она умеет все делать так, будто это не стоит ей никаких усилий. Никто не должен знать, как ей было тяжело, когда она, встав до солнца, вымыла все полы в доме, как накормила уток и кур, приготовила завтрак и явилась к утреннему столу в своем простом, но тщательно отутюженном платье, сияющая чистотой и свежестью. Так было всегда: пасмурно на дворе или ветрено, сыплет дождь, мелкий и противный, или с гор спустились туманы и застлали все вокруг, но мама явится к столу радостная и счастливая, и солнышком, добрым и благодатным, будет светиться ее лицо. Но вот что интересно: как ни любила мать Синя, как ни питала его добротой своей, теплом своей любви, светом своей ласки, мальчик не помнит, чтобы она осыпала его безудержным ливнем поцелуев, она не знала неудержимых порывов в этой любви, как не знала и ней и равнодушия.
В те тихие вечера, когда мать брала свою шкатулку из черного дерева и принималась за вышивание, Синь устраивался на коврике у ее ног. Клей, ножницы и бумага были положены подле. Мать и сын могли работать молча часами. И ничего, казалось, она не могла подарить ему в этот вечер, кроме молчания, кроткого и целомудренного, но как оно ему было дорого, даже это молчание. В этой тишине, которая была всюду, где была мать, так хорошо ощущалась и спокойная сосредоточенность, и устремленность ее натуры, и зрелая мощь ее ума. И мальчику иногда казалось: ничто не сообщало ему уверенности в себе, ничто не укрепляло его характер, не вливало в него ощущение ума и силы, как эта тишина, бывшая единственной свидетельницей их долгих встреч с матерью. В эти вечери он будто бы набирался физических и духовных сил для больших и жестоких битв, которые ожидали его в жизни.
Я обратился памятью и к своей первой беседе в Пекине, к беседе с Лао Шэ — он ведь тоже говорил о малой родине Лу Синя, о деревушке на далеком китайском юге, о доме с бамбуковыми шторами, — нет, судьбе решительно было угодно обратить мои стопы на далекий юг Китая.
— Но поездке в Шаосин должна предшествовать встреча с человеком, который был бы в состоянии воссоздать живой образ матери Лу Синя... — заметил я. — Чтобы вдохнуть жизнь в наблюдения, которые обещает Шаосин, мне необходима встреча с таким человеком... Вы полагаете, что такой человек есть?..
— Больше чем уверен: есть... — был ответ Мао Дуня; убежденность, с которой был дан этот ответ, вселила уверенность, что это не просто предположение, это знание, — не могу утверждать, что человеком, которого имел в виду Мао Дунь, был Цу Гуану, но Мао Дунь наверняка имел в виду реальное лицо, — было очевидно, что мать Лу Синя, ее человеческий образ, ее личность возникли в его сознании в итоге раздумий обстоятельных — к тому же в том, как он прикоснулся к этому образу, я ощутил художника, это было писательское видение проблемы, обращенное к деталям, эмоциональное. В этой реплике Мао Дуня мне было интересно и другое: писатель масштабного мышления, сумевший наиболее точно воссоздать картину времени, он вызвал в моем сознании и самый верный портрет матери Лу Синя, определив ее место в жизни и творческом становлении писателя.
Но меня ждала встреча с Цу Гуану, и я уже готовил себя к ней — если в какой-то перспективе могла возникнуть беседа, способная предварить поездку в Шаосин, а может, не только в Шаосин, то это, конечно, была беседа с Цу Гуану.
7
Когда я увидел впервые Цу Гуану, я обратил внимание на желтые стекла его очков — как-то странно было видеть человека с желтыми глазами. На нем были свитер и вязаная шапочка, что в сочетании с этими его желтыми глазами делало его моложавым. Единственно, что возвращало сознание к его истинному возрасту, это его седая борода и волосы, хорошо промытые, рассыпающиеся. На нем была синяя куртка, ярко-синяя, в сочетании с которой его свитер и особенно белье, видное из-под свитера, казались белоснежными. Цу Гуану показался мне человеком общительным, очень живым, хочется сказать, ухоженным — мне привиделось, что старик окружен вниманием. Из того, что мне рассказал Цу Гуану, у меня создалось впечатление, что тут стариковское многословие начисто было вытеснено мыслью. Мао Дунь воссоздал образ матери, отдав себя рассказам, рожденным живым общением с Лу Синем, возможно даже воображением, что естественно для прозаика, когда речь идет о человеке, но мои нынешний собеседник знал мать писателя лично, он видел ее воочию.
Итак, вот он, рассказ Цу Гуану.
— Впервые увидел мать Лу Синя, когда ей было сорок
Мне интересно было наблюдать Лу Синя, — продолжал Цу Гуану. Он был человеком сердечным, но, когда речь шла о серьезных делах, был строг. Мне казалось, что именно в Лу Сине сказывался характер семьи: ее трудолюбие, ее требовательность к себе и другим, ее ответственность, а подчас и суровость.
По-моему, все это шло в семье от характера матери. Мне кажется, что у нее был цельным характер. Но мать Лу Синя — это еще и мама матери, бабушка. Когда я говорю о бабушке, мне вспоминается такой эпизод. Однажды дяде Тану довелось повстречаться на улице с человеком, который был старше его. Наверно, дядя Тан (как вы помните, так звали брата Лу Синя) задумался и разминулся с человеком, не поздоровавшись с ним. Последовал удар, который привел его в чувство: «Разве ты не знаешь, что надо здороваться со старшими?» Дядя Тан вернулся домой, не скрыв плохого настроения: «Вот получил по шее — наверно, справедливо...» Человек он был не очень-то строптивый и счел справедливым, что его одарили подзатыльником. Но случилось так, что свидетельницей разговора была бабушка Лу Синя. Она подкараулила обидчика и с такой силой хлопнула его по шее, что тот едва удержался на ногах. «Надо уметь видеть не только себя, но и старших...» — сказала она и пошла своей дорогой. Не помню, что сказал по этому поводу Лу Синь, как мне кажется, поступок бабушки должен был понравиться ему — в этом поступке была справедливость, а это и прежде приходилось ему по душе.
Он, конечно, был человеком суровым, считавшим, что самоусовершенствование является главным признанием каждого, кто начинает жить. Может, поэтому он так мало обращал внимания на свой внешний вид, демонстративно отпустив бороду. «Почему ты не бреешься?» — был вопрос. «А зачем мне бриться? — спросил он. — Чтобы казаться тебе красивым?» В его характере, конечно, что-то было и от деда. Дед занимал достаточно высокое положение в Шаосине, но вел себя независимо, что многим не нравилось. Хотел делать все по совести — если не мог, говорил прямо: «Это не в моей власти»...
Разные люди, как я заметил, говорили мне о деде Лу Синя, уперев рассказ в нечто такое, что явилось причиной события, которое опрокинуло жизнь семьи, — очевидно, причина была, как утверждал Цу Гуану, в столкновении принципов, которыми руководствовался дед, и власти, — по крайней мере, именно такое понимание происшедшего в характере семьи, как и в характере самого Лу Синя, который знал истинные причины и не был поколеблен в своем отношении к прародителю.
Но встреча с Цу Гуану всего лишь предварила встречу с домом Лу Синя в Шаосине, с домом, который можно назвать родительским — мать Лу Синя пестовала сына здесь. Мы приехали в Шаосин на рассвете и сразу попали в обстановку родительского дома писателя. Тот, кто бывал в шаосинском доме Лу Синя, наверно, помнит, что там сохранилась в неприкосновенности комната матери писателя. Входишь в комнату, и такое ощущение, что женщина только что покинула свое тихое и чистое обиталище, — сам воздух напитан ее дыханием... Кто-то вспомнил, что именно здесь она принимала земляков из Пинцяо (так называлась ее родная деревня, находящаяся в тридцати ли от Шаосина, — туда дорога по древней системе каналов, на юг от Шаосина, мы еще побываем там). Они сидели вот на этой табуретке, укрытой самодельным ковриком, ее земляки, а мать Лу Синя располагалась напротив, слушая, что произошло в деревне с тех пор, как она побывала там последний раз... Понимала, что не к лицу ей, матери писателя, быть неграмотной, и обучилась грамоте сама, а заодно сделала грамотным Вуан Хучжао, который помогал ей по дому, — он пришел в дом, когда будущему писателю было всего тринадцать лет, и был в доме как родной... Шила домашнюю обувь сыну, подбивая ее стеганой подошвой на белой и золотой нитке. После смерти отца круг тех, кто входил в дом Лу Синя, заметно сузился, но мать наказала сыну: блюсти достоинство. Тот, кто перестал бывать в доме, не должен бывать вовсе. Но и Лу Синь следовал тут советам матери, достаточно принципиальным. Лу Синь, уехавший к этому времени в Японию, писал матери: не следовать нелепым правилам прошлого, не бинтовать ног, искусственно их укорачивая, не обрезать волосы... Мать внимала наказам сына. Мать много читала, любила говорить о прочитанных книгах с сыном, не расставалась с книгами и в родной деревне...