Хватит убивать кошек!
Шрифт:
«В этих условиях
66
Simmel G.Soziologie. M"unchen; Leipzig: Duncker und Humblot, 1923. S 23.
Обнаружение сознательности субъектов социальной жизни позволяет Зиммелю снять проблему структур познающего сознания, точнее говоря, перенести ее в герменевтическую плоскость понимания сознания сознанием. Аналогичную логику мы найдем и у других критических философов истории. Именно в этом контексте приобретает
«Рождение социального» из политических противостояний Третьей республики, из конфронтации либерализма и марксизма изучено достаточно хорошо [67] . Очевидно и то, что идея социального стала ключевым понятием саморепрезентации именно тогда сформировавшейся группы интеллектуалов [68] . Точно так же идея культуры была «словом о себе» немецкой «образованной буржуазии» ( Bildungsb"urgertum), ядром которой была университетская профессура, а главными идеологами — Вебер, Трельч, Майнеке [69] . Однако при всей важности этих механизмов возникновения современной концепции общества на грани XIX–XX вв. существеннее было другое: идея социального стала новой формулой сознания, с помощью которой была сделана попытка избежать как «натурализации» разума, низведения духа до психики, так и возврата к трансцендентальному эго [70] . И Дюркгейм, и немецкие критические философы делали в этом смысле одну работу. Характерно, что в немецком языке конца XIX в. слово «культура» денотировало примерно тот же круг явлений, что и слово «общество» [71] , так что французская «социальная наука» и немецкая «наука о культуре» имели один и тот же предмет. И понимали они его примерно одинаково: главным содержанием социальной или культурной жизни было для них сознание [72] . Конечно, как идея социального, так и идея культуры не были изобретением конца XIX в. Обе они восходят к XVIII в., однако в эпоху Дюркгейма и Вебера они приобретают новое значение, становятся именами разума и, следовательно, ключевыми понятиями формирующейся системы наук о человеке.
67
Donzelot J.L’Invention du social. Essai sur le d'eclin des passions politiques. Paris: Seuil, 1994.
68
Charle C. Naissance des «Intellectuels»: 1880–1900. Paris: Minuit, 1990.
69
Ringer F.The Decline of German Mandarins: The German Academic Community, 1890–1933. Cambridge (Mass.): Harvard U. P., 1969.
70
Mucchielli L.Sociologie et psychologie en France, l’appel `a un territoire commun: vers une psychologie collective (1890–1940) // Revue de Synth`ese. № 3/4. 1994. P. 453–458. См. также главы 4 и 6.
71
Daniel U.«Kultur» und «Geselischaft» // Geschichte und Gesellschaft. Bd. 19. 1993. S. 69–72.
72
Hughes H. S.Consciousness and Society. The Reorientation of European Social Thought. 1890–1930. London: MacGibbon and Kee, 1967.
Но если разум изучается науками, которые называют себя социальными, то он есть социальное — или культурное, что в данном случае тождественно, — явление. Это позволяет социальным наукам стать преемниками религии в ее функции легитимизации социального устройства и вместе с тем избежать натуралистического подхода к сознанию. Последний же в полном соответствии с традициями европейского гуманизма и споров о свободе воли рассматривался как угроза общественной морали, блюсти которую вызывались теперь социологи (не говоря уже о том, что биологизация разума воспринималась его профессиональными носителями как урон их собственному достоинству).
Идея социального происхождения разума — главная тема творчества Дюркгейма. Этот тезис, однако, в полной мере касается и научного сознания, понятия которого непосредственно восходят к формам мысли дикарей, Социальное постигает социальное — точно так же, как у немцев культура постигает культуру. Речь идет об одной и той же логической фигуре, а именно о преодолении дуализма, заложенного в идее трансцендентального эго, с помощью монистической идеи познающей самое себя субстанции. Влияние Гегеля, более или менее осознанное, неотделимо от неокантианского проекта обоснования наук о духе [73] . И Дюркгейм, и немецкие неокантианцы находятся в общем русле того интеллектуального движения, которое на грани веков в самых различных областях мысли стремилось преодолеть дуализм, в рамках которого уже более не казалось возможным удовлетворительным образом объяснить, в чем гарантия достоверности нашего познания. Стремление преодолеть дуализм проявляется, в частности, в идее особого уровня символических операций, разрабатываемой как в символической логике, так и в семиологии; но стремление это проявляется также в феноменологии и даже в бихевиоризме. Дюркгейм своей интерпретацией социального тоже вносит вклад в формирование этой модели разума, базовой для парадигмы социальных наук.
73
Mesure S.Dilthey et la fondation des sciences historiques. Paris: P.U.F., 1990. P. 17–18.
Однако для большинства мыслителей поколения Дюркгейма преодоление дуализма оставалось неполным. В их логике обычно имплицитно присутствовал дуалистический кадр, заложенный в самой идее науки, которой они были безусловно преданы. Видимо, такое сочетание дуализма с монизмом стало возможным благодаря характерной особенности мысли конца XIX в.: для нее погружение сознания в социальное (или в культуру) было в какой-то мере залогом объективности познания или, во всяком случае, шансом с помощью родового релятивизма избегнуть разрушения разума, которое неизбежно следовало из релятивизма индивидуального. Исключения из этого правила (например, Гуссерль) были редки. Характерно, что одним из выходов из положения и для Дюркгейма,
74
Хапаева Д. Р.Время космополитизма: Очерки интеллектуальной истории. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2002. С. 194–240.
В результате дуалистический кадр оставался на полулегальном положении, удерживаемый сильнейшей объективистской установкой, верой в науку. В него можно было при случае незаметно «соскользнуть», выведя из-под критики научный разум, даже если «легальные» концепции разума как социального или культурного явления стремились покончить с дуализмом.
В рамках этой модели единственным возможным способом критики научного сознания оказалась социология науки. Однако ее несомненные успехи в последние десятилетия скрывают отсутствие более широкой, нежели только социальная, критики разума. Конечно, к моменту рождения социологии науки «разрушительные» импликации родового релятивизма стали уже вполне очевидными, но и сам релятивизм постепенно переставал вызывать прежний ужас. Конфликт начала века постепенно банализировался, стал латентным конфликтом «нормальной науки». Однако балансирование между монизмом и дуализмом, между концепцией сознания как социального явления и подсознательной трансцендентальной установкой в полной мере остается характерной чертой социальных наук.
Отказ от такого балансирования равносилен самоликвидации социальных наук: ведь если разум не социален, то что остается от их предмета, а если разум не объективен, то на чем основаны их претензии? Вопрос о том, как субъективное сознание ученого конструирует объекты познания, будет, по-видимому, трудной темой для социальных наук до тех пор, пока они держатся за свою идентичность. Не в этом ли одна из причин отмеченного выше парадокса: попытки выработать новые модели обобщения крайне редко сопровождаются изучением форм разума, проявляющихся в конструировании истории и общества?
4. Замкнутая вселенная символов
Лингвистическим поворотом в историографии (и других социальных науках) обычно называют тенденцию рассматривать исторические факты и их репрезентации субъектами истории и историками с точки зрения лингвистических «протоколов», которые отразились в этих фактах и репрезентациях. Поскольку мир дан нам только в языке и благодаря языку, предполагается, что наши репрезентации — при всей их кажущейся научности — не репрезентируют ничего, кроме породивших их дискурсивных механизмов. В историографии (в первую очередь американской) лингвистический поворот распространился под влиянием постмодернистской литературной критики в 1970–80-е гг. Именно в этих хронологических (два-три последних десятилетия) и тематических (постмодернизм) рамках его обычно и склонны рассматривать. Мне, напротив, кажется, что этот поворот является лишь поздним проявлением гораздо более широкого интеллектуального движения — лингвистической парадигмы, которая уже в течение столетия господствует в науках о мышлении. Следовательно, свойственный лингвистическому повороту дискурсивный редукционизм надлежит связать с редукционистским характером различных моделей мышления, предложенных в рамках лингвистической парадигмы.
В этой главе я попытаюсь показать исторические истоки этой парадигмы, наметить ее контуры и проследить ее трансформации [75] .
Лингвистическая парадигма не сводится ни к одной из современных теорий мышления и сама не представляет собой последовательной теории. Это скорее набор предположений, различные комбинации которых становятся основой различных, порой взаимоисключающих теорий, придавая им, однако, некоторое «семейное сходство». Истоки лингвистической парадигмы следует искать в интеллектуальной ситуации конца XIX в., когда многочисленные течения мысли в различных дисциплинах превратили язык в отправную точку попыток пересмотреть ассоцианистскую модель сознания (господство которой в философии и психологии утвердилось к 1880 г.) [76] . Ассоцианисты рассматривали мышление как процесс, основанный на более или менее произвольных ассоциациях ментальных образов (прежде всего визуальных), отражающих вещи и положения вещей во внешнем мире. Что касается языка, то он рассматривался как простой «носитель мысли», способный адекватно передавать ее содержание. Но было бы упрощением видеть в лингвистической парадигме только реакцию на ассоцианизм сам по себе: она была отрицанием всего комплекса позитивистских воззрений на сознание, которым начинающая экспериментальная психология лишь давала «научную» формулировку. Если взглянуть еще шире, речь шла о реакции против «позитивистской ментальности», царившей в европейской мысли 70–80-х гг. XIX в. Эта ментальность характеризовалась, в частности, безграничным доверием к индивидуальному сознанию, которое стремились сближать с перцепцией, а также смешением дуализма со стихийным материализмом. В философском плане позитивистская ментальность вдохновлялась прежде всего эмпиризмом.
75
Особенность моего подхода к лингвистической парадигме состоит в том, что я рассматриваю ее с точки зрения взаимосвязей между языком и воображением (обычная оппозиция которых мне не кажется вполне оправданной, как будет показано в конце главы). Это предполагает сосредоточение внимания на психологических теориях воображения в большей степени, чем это обычно принято при размышлениях о «семиологическом вызове». Зато лучше известные аспекты лингвистического поворота будут рассмотрены более бегло. О них см.: Spiegel G.History, Historicism and the Social Logic of the Text in the Middle Ages // Speculum. Vol. 65. № I. 1986. P. 59–86; Eadem.Toward a Theory of the Middle Ground: Historical Writing in the Age of Postmodernism // Historia a debate / Ed. by C. Barros. Santiago de Compostela 1995. P. 169–176 (русский перевод: Спигель Г.К теории среднего плана: историописание в век постмодернизма // Одиссей 1995. М.: Наука, 1995. С. 211–220). Eadem.History and Post-Modernism-IV // Past and Present. № 133. 1991, P. 194–208.
76
Философские аспекты ассоцианизма были разработаны прежде всего И. Тэном ( Taine Н.De l’intelligence. Paris: Hachette, 1870). Среди эмпирических психологических исследований укажем: Gallon F.Inquiries into Human Faculty and its Development. London, 188.3; Titchener E. B.Lectures on the Experimental Psychology of the Thought Processes. New York, 1909.
Как я строил магическую империю 3
3. Как я строил магическую империю
Фантастика:
попаданцы
постапокалипсис
аниме
фэнтези
рейтинг книги
Ритуал для призыва профессора
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Невеста снежного демона
Зимний бал в академии
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Прорвемся, опера! Книга 3
3. Опер
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
рейтинг книги
Леди Малиновой пустоши
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Мымра!
1. Мымрики
Любовные романы:
современные любовные романы
рейтинг книги
Матабар
1. Матабар
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги
Офицер Красной Армии
2. Командир Красной Армии
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
