И сейчас, и всегда
Шрифт:
«Андрес, тебе надо отдохнуть, сдают нервы, старина».
Мне было стыдно. Я понимал, рассудок мой понимал, что стыдно так распускаться взрослому человеку, как мальчишке. Потом выпили немного, я-то вообще не употребляю этого зелья; а тут пошло... Будто полегчало от этого. Да и холодно было, холодно, или на душе стоял холод, или за все годы, что я мерз, мне стало так холодно сегодня... Нет, что-то все-таки греет меня: вот эти трое, что сидят здесь, вот эти глаза, что берегли меня столько лет. А еще кто-то дома, кто-то в люльке еще, кто уже ковыляет, кто-то спит и ждет во сне... Никогда я не принадлежал себе, никогда не было возможности даже убить себя, потому что принадлежал
Пошел дождь. Как-то сразу хлынуло. Ребята натянули палатку, костер запылал, огромный дуб прикрывал нас.
Нет, пока не поедем, сказал Пако, подождем. Кто другой догадался бы, что я не могу сейчас двинуться, что я не должен подниматься с места, что надо час, нет — два, может, больше, чтобы все стало на свои места? Что надо просто быть рядом, молчать, не лезть в душу, не разговаривать об этом.
Об этом потом. Все потом... Потом забытье и новое рождение, и все сначала. После каждого раза все сначала. Я умирал столько раз, а живой... Меня давно не должно быть, моей жизни хватило бы на десять человек. Откуда у меня берутся силы? Может, потому и держусь — именно на этом возрождений, на дыхании, на взгляде, на прикосновении к чему-то, что является прошлым и нынешним, что объединяет во мне все, что было, и все, что будет, что горит во мне, как горела собственная жизнь. Горела, как это пламя, как этот костер.
Они разговаривали, я молчал. Пако разговаривал с ребятами. Я, наверное; тоже что-то сказал, но ребята у нас что надо — ни вопроса, ни слова… Что же я тогда кричал, почему я кричал?.. Сейчас он зайдет, и поговорим, собственно, даже говорить не надо, пусть просто зайдет и сядет, и сидит рядом... Я пережду, переплавлюсь, я переживу... А завтра поеду в область, поеду в Москву, я им докажу, кто такой Андрий Школа. Чего мы достигли в своем колхозе и сколько еще можем. Но не выдерживаю я, старею, мы все стареем, время идет, нас не спрашивают, хотим или нет, стареем, а на плечи ложится все и ложится... Почему не надо, Пако? Кто ездил? Сами? Ну и что? Нет, нет, я поеду в Москву, я поеду, я всегда сам добивался! Ох, брат, тяжело стало, просто тяжело, знаешь, тяжелее, чем где бы то ни было. Там было легче... Здесь все надо уметь доказать, а если кто-то не слушает, не хочет, не верит, как доказать?.. Люди, ты прав, да, это доказательство, если поехали сами за меня воевать из-за этой заметки в газете! Собрание было без меня, выбирали делегатов?.. Действительно, с такими людьми можно жить. Я и не думал никогда иначе, просто я очень устал, сдали нервы... Я сейчас поставил на это село всю свою жизнь, и надо вывести его, понимаешь, уже получается, сам видишь, как пошло все, и остановиться теперь... я не могу, не должен!
...Слушай, разве не проняло и тебя, когда мы шли? Как в атаку... Не вспомнил, как под Лионом шли мы вот так же лесом в атаку на фашистов, а в Каталонии? Вот видишь. Только там был конкретный враг, там ты шел на поединок. А здесь нет поединка, есть логика, есть правда, есть борьба мнений, идей... Завтра я начну сначала. Я буду уже другим, ведь мы меняемся каждый день. И даже нынешний вечер — это начало завтра…
XXI
Кто-то положил руку ему на плечо, Андрий вздрогнул и открыл глаза.
Они стояли перед ним все четверо в ряд, он сразу узнал их. Теперь он мог хорошо их рассмотреть. Они были близко, на расстоянии двух шагов. Андрий удивился, что смотрит на них спокойно, без тени испуга, только с неуверенным чувством чего-то незавершенного, не совсем удачного.
— За что ты убил нас? — спросил невысокий одутловатый человек. У него было круглое, но
Это он положил руку на плечо Андрия, потому что стоял ближе других, да и вообще, судя по всему, был старшим среди них.
Андрий смотрел уже не на него; рядом с пожилым стоял чернявый парень с едва заметными усами, которого Андрий, похоже, начал узнавать. У него все было странно знакомым и каким-то неуловимо близким, болезненно родным. Голубые, удлиненного разреза глаза его резко контрастировали с темными волосами, смотрел он печально, как и все они, только пухлые губы кривились в грустной усмешке.
— За что ты убил нас? — снова спросил старший, и Андрий понял, что все они смотрят на него и ждут ответа.
— За Республику, за свободу, так надо было, — ответил он. — Вы же враги. Вы на стороне фашистов. Вы убиваете нас. Это война. И я тоже должен убивать. Это закон войны. Я воюю за правду.
Он сказал это уверенно, твердо, но сразу же почувствовал, что сейчас, именно сейчас, именно для них такого простого объяснения мало. Следовало, видимо, объяснить им все — что такое классовая борьба, что такое фашизм, как это происходит, когда чёловек, хочет он того или нет, оказывается с оружием в руках на стороне зла. Нет, на такой разговор у него не хватило бы сил, и глухое раздражение поднялось в нем.
— Я должен был. Я воюю против фашизма. Вот и все, — закончил он.
— Что такое «должен»? Мы же не фашисты! Можешь ли ты понять: бессмысленно все, что происходит. Ты убиваешь людей, которые совсем не хотят умирать и у которых в жизни была совсем другая цель — вне войны, вне всякой борьбы. Обычные, будничные вещи. Семья, любовь, поэзия, труд... Ты сейчас оправдываешь себя и свои действия, ищешь логику в нелепости, законам которой подчинился. Что такое враги? Ты хоть представляешь, кто мы? Кто я, например? Как мы жили и как могли бы и хотели жить. Ты перечеркнул нашу жизнь. А кто-то другой перечеркнет твою. И что в результате? Где твои гуманные идеи — любить человека, все для человека, для человечества? Разве мы не были этим человечеством? Ты же знаешь, что никогда у тебя не было подлинного покоя, ты все искал опору... А если бы все повернулось иначе, вот этот парень мог бы стать твоим ближайшим другом, товарищем. Именно он среди многих миллионов носил в себе мысли, настроения, чувства, созвучные твоим…
Старший говорил дальше, и спокойствие Андрия таяло, у него болело сердце, сжимало виски, усталость стала нестерпимой. Это все какая-то нелепость, эти разговоры. Мы выполнили задание. Уничтожили фашистских часовых у моста. Все правильно, но ведь и неправильно все... То, что он говорит, может, так и могло быть, но, раз не было, значит, и быть не могло. Я не должен распускаться. Надо взять себя в руки. Но как я устал, боже, какая тяжелая голова, и тела совсем не чувствую. Когда это все наконец закончится? Но этот парень, я его все-таки где-то видел, откуда-то я хорошо его знаю. Глупости все то, что говорит их старший, я просто где-то встречал этого парня. Только где?..
Чернявый был без шапки. Андрий заметил, что в нагрудном, сильно оттопыренном кармане у него что-то лежало. Наверное, блокнот. Ворот рубашки расстегнут. На щеках проступила редкая темная щетина. Андрий смотрел ему прямо в глаза и чувствовал, как становится все тяжелее на сердце, как покрытая защитной оболочкой, казалось, запертая на все замки душа вырывается наружу, напарываясь на колючие острия слов старшего.
«Нелепость, — подумал Андрий. — Все — нелепость. Все, что говорится, все, что происходит. Они же мертвые».