Идеальный шпион
Шрифт:
— Когда это все произошло? — спрашивает Пим.
Она называет ему даты, называет день недели и час. Из своей сумочки она вытаскивает пачку писем, подписанных Перси, где выражается сожаление о том, что «контакт с господином Президентом, мистером Р. Т. Пимом, в настоящее время невозможен, так как на неопределенное время он вынужден был отлучиться по делам государственной важности», но дается заверение в том, что «документам касательно владения „Роза Фамари“ сейчас дан ход и целью всей работы с ними является возможное получение вами большой прибыли». Они сидят, съежившись от холода, на сломанной скамейке, и он при свете уличного фонаря читает эти письма, а она следит за ним глазами, холодными от бешенства. Потом она отбирает у него письма, кладет их в конверты, аккуратно, с любовью расправляя уголки и разглаживая. Она продолжает говорить, а Пиму хочется заткнуть уши и зажать ей рот. Хочется вскочить, кинуться к волнолому и утопиться. Хочется крикнуть: «Заткнись!» Но все, что
— Это еще почему?
— Не хочу больше слушать. Дальше это уже не мое дело. Он ограбил вас. Какая разница, что было дальше? — говорит Пим.
Пегги не согласна. С ирландской маниакальностью она мучается своей виной и пользуется присутствием Пима, чтобы заняться самоистязанием. Речь ее льется потоком. Именно эту часть рассказа предвкушала она больше всего.
— Почему бы и нет, если мерзавец и без того опутал тебя? Если и без того он обхватил тебя своими гадкими щупальцами так же цепко, как если б это было в его спальне со всеми этими кружевами, финтифлюшками и драгоценными зеркалами? — Она описывает спальню Рика на Честер-стрит. — Если и так ты в его власти и принадлежишь ему душой и телом, ты глупенькая одинокая женщина с болезненным ребенком на руках, у которой никого, никого нет в этом мире и не с кем даже слова молвить, кроме идиота судебного пристава раз в неделю?
— Мне достаточно знать, что он обманул вас, — настаивает Пим. — Пегги, пожалуйста! Остальное уже личное!
— Личное, если он вызывает вас в Лондон, сразу же по прибытии после всех своих дел государственной важности, все честь по чести и с шиком, присылает лучшие билеты на лучший поезд, боясь, что ты напустишь на него адвокатов? Что ж, ты и поедешь, разве не так? Если уже два года, и больше, не имела мужчины, и вот оно, твое тело — ты видишь в зеркале, как с каждым днем оно все больше чахнет и увядает, разве не поедешь?
— Конечно, конечно! Я уверен, что у вас были на то веские причины, но не надо больше!
И опять она имитирует голос Рика:
— «Давайте разберемся с этим, раз и навсегда, Пегги, голубушка! Я не хочу, чтоб между нами были какие-то обиды и недоговоренности в то время, как моим единственным стремлением всегда было не что иное, как стремление к вашему благу, и только оно одно». Ведь ты поедешь, правда? — Голос ее эхом отдается в пустоте площади и над морской водой. — Ей-богу, ты поедешь! И ты собираешь вещи, берешь сынишку и запираешь дверь, полная желания вернуть назад свои деньги и добиться справедливости. Ты спешишь со всех ног, уверенная, что сцепишься с ним не на жизнь, а на смерть, едва увидев его. Ты забываешь и о стирке, и о грязной посуде, и о дойке, и о всей той убогой жизни, в которую он тебя вверг. И ты поручаешь идиоту приставу дом и вместе с Аластером мчишься в Лондон. А в Лондоне вместо того, чтобы в присутствии мистера Перси и этого проходимца Маспоула и всей этой банды сесть с тобой за стол переговоров, человек покупает тебе на Бонд-стрит роскошную одежду и возит тебя в лимузинах, как принцессу, и все к твоим услугам — рестораны, шелка и шикарное белье, хватит ли у тебя после этого духу скандалить?
— Не хватит, — говорит Пим. — Тут уж или — или!
— Если он все эти годы втаптывал тебя в грязь, разве ты не захочешь хоть немножечко урвать от него в отместку за все то горе, что он причинил, за все те деньги, что он у тебя выманил? — И опять она имитирует Рика: — «Я был всегда неравнодушен к вам, Пегги, и вы это знаете. Вы молодец, вы лучшая из всех женщин! Я всегда заглядывался на эту вашу прелестную улыбку, и не только улыбку». Дальше больше. Он и мальчика обхаживает. Везет его в «Арсенал», и мы сидим там как бог знает кто, в лучшей ложе рядом с лордами и прочими знаменитостями, а после — обед в «Квальино» с Народным Избранником и громадный торт, на котором написано «Аластер», и надо видеть, какое при этом у мальчика лицо. А на следующий день вызывается лучший специалист с Харли-стрит, чтобы разобраться, почему это мальчик кашляет, и Аластеру дарят золотые часы с выгравированной на них надписью. «Милому мальчику от Р.Т.П.». Надо сказать, они удивительно похожи на те, что сейчас на вас, они ведь тоже золотые, верно? И когда мужчина столько для вас сделал, а при этом он подонок, что ж, через день-другой вам остается только признать, что бывают подонки и много хуже. Ведь у большинства из них и корки хлеба не допросишься, не говоря о громадном торте, который сам плывет вам в руки в «Квальино», а потом нанимается кто-то отвезти мальчика домой и уложить, чтобы взрослые могли еще отправиться в ночной клуб и повеселиться. Почему бы и нет, если он всегда был ко мне неравнодушен? Разве большинство женщин на моем месте не отложили бы скандал на пару деньков даже за часть всего этого? Так почему бы и нет?
Она говорит так, словно Пима больше нет рядом, и отчасти она права. Он оглушен и все-таки слышит. Как слышит и сейчас этот монотонный, неумолимый голос. Она говорит, обращаясь к стенам какого-то заброшенного рынка, где продают скот, к его загонам и вставшим
Безумная сама, она описывает безумие Рика. Голос ее, сердитый, монотонный, льется неумолчным потоком, и Пим ненавидит его всеми силами души. Каким хвастуном был этот человек. Как он врал на каждом шагу. Что был любовником леди Маунтбэттен и что она клялась, будто он лучше самого Ноэла Кауарда. Как его хотели сделать послом во Франции, но он отказался, потому что терпеть не может всех этих снобов. И про этот дурацкий зеленый шкафчик с его кретинскими секретами. Представьте себе только — какое безумие тратить долгие часы на то, чтобы собственноручно вить веревку, на которой его повесят! И как он потащил ее раз к этому шкафчику, босиком, в одной ночной рубашке — погляди, деточка! Он называл это своим досье. Все добро и зло, которое он совершил. Все доказательства его невиновности, все свидетельства этой его чертовой правоты. И что когда его будут судить, а судить его, несомненно, будут, все бумаги, хранящиеся в этом дурацком шкафчике, будут рассмотрены, оценены и приняты во внимание, все — и доброе, и злое, и тогда мы увидим его в истинном свете, ангелом небесным во всей его ангельской сущности, в то время как мы, несчастные грешники, внизу, обливаемся кровью и потом и голодаем во имя его. Вот ведь что он придумал, дабы самого Господа Бога обвести вокруг пальца. Ни перед чем не остановился, вообразите себе только подобную наглость, баптист несчастный!
Пим спрашивает ее, как смогла она потом отыскать зеленый шкафчик. «Я видела, как эту дурацкую штуку привезли, — говорит она. — Я ведь следила за этой гостиницей с первого дня избирательной кампании. Этот педераст Кадлав доставил его отдельно в лимузине, не постояв за расходами. А эта сволочь Лофт сам помогал тащить его в подвал — единственный раз, когда он не побоялся замарать своих белых ручек. Рик побоялся оставить шкафчик в Лондоне, пока они все здесь».
— Мне надо припереть его к стенке, Магнус, — все повторяла она, когда на рассвете он провожал ее. — Если там и впрямь есть какие-то свидетельства, я раздобуду их и обращу против него, клянусь, я это сделаю! Я брала от него деньги да, правда! Но что значат деньги, когда вот он — вышагивает по улице, гордо, как лорд, а мой Джон гниет в могиле! И на улицах все хлопают: молодец Рики! А вдобавок он еще себе обманом хочет выхлопотать место в царствии небесном! Какой же прок тогда от бедной обманутой жертвы, которая позволила ему из себя веревки вить и будет гореть за это в аду, если она не исполнит своего долга, не разоблачит это дьявольское отродье? Но где свидетельства, ответьте?
— Пожалуйста, замолчите, — сказал Пим. — Ян так знаю, что вам надо.
— И где справедливость? Если все это тут, я раздобуду это, вырву у него во что бы то ни стало. У меня нет ничего, кроме двух писем от Перси Лофта с просьбой об отсрочке, а такое разве поможет? Это все равно что пытаться пригвоздить дождевую каплю, скажу я вам.
— Ну успокойтесь же, — сказал Пим, — ну пожалуйста!
— Я отправилась к этому болвану Лейкену, тори. Пришлось полдня дожидаться, но все же я пробралась к нему «Рик Пим — это настоящая акула», — говорю, но какой смысл говорить это тори, если и сами-то они не лучше! И лейбористам я это говорила, а они мне в ответ: «А что же он совершил?» Сказали, проведут расследование, но разве они отыщут что-нибудь, овечки несчастные!
Мэтти Сирл подметает внутренний дворик. Но его пристальные взгляды не смущают Пима. Пим держится с достоинством и идет той же уверенной походкой, как и тогда, направляясь к полицейскому у «Дополнительного дома». «Я имею право. Я британский гражданин. Извольте пропустить меня».
— Я оставил в подвале кое-какие вещи, — небрежно роняет он.
— Да, пожалуйста, — откликается Мэтти.
Голос Пегги Уэнтворт вгрызается в душу, как циркулярная пила. Что за ужасное эхо пробуждает он там? В котором из заброшенных домов его детства воет и стенает это эхо? И почему звук этот так робок, несмотря на дьявольскую настойчивость? Это заговорила наконец восставшая из мертвых Липси. Это невыносимый отголосок собственных моих мыслей. Грех, который нельзя искупить. Сунь голову в рукомойник, Пим. Включи краны и слушай, а я объясню, почему еще не выдумано то наказание, которым можно избыть твою вину. Почему ты опять намочил простынку, сынок? Разве ты не знаешь, что если не будешь мочиться в постель в течение года, то в конце получишь тысячу фунтов? Он зажигает свет в помещении Комитета, распахивает дверь на лестницу, ведущую в подвал, и тяжело шлепает по ступенькам вниз. Картонные коробки. Товары. Излишества, которыми возмещают недостаток. Опять в ход идет циркуль Майкла, циркуль лучше швейцарского перочинного ножика. Он вскрывает замок зеленого шкафчика, выдвигает первый ящик, и тут же его бросает в жар.