Идея истории. Автобиография
Шрифт:
Если бы другие французские мыслители поняли концепцию Лашелье, они не стояли бы перед необходимостью заниматься; критикой естествознания, которая занимала столь большое место во французской философии конца девятнадцатого и начала двадцатого столетия. Аргументы Лашелье подрывали самый фундамент здания враждебной теории, а не ее верхние этажи, которые они штурмовали. Лашелье критикует не естествознание как таковое, но философию, пытающуюся доказать, что естественные науки — единственно возможная форма знания, сводя тем самым дух к природе. Мне нет необходимости поэтому описывать труды Бутру и его школы, попытавшихся отстоять реальность духовной жизни, бросая тень сомнения на обоснованность естественнонаучного познания. Но, чтобы показать, к чему привела эта критика, критика идущая до конца и поднятая до уровня конструктивной философии, я должен сказать несколько слов о работах Бергсона{40}.
Конструктивная направленность бергсоновской мысли видна уже из того, что его первая книга делает акцент на позитивную тему, которую я определил как одну из главных черт современной французской мысли. Его «Essai sur les Donnees immediates de la Conscience» [88] (переведено в 1913 г. на английский язык под названием «Время
88
«Очерк о непосредственных данных сознания» (фр.).
До сих пор анализ сознания Бергсоном представляет собой ценный вклад в теорию истории, хотя он и не пользуется им в этих целях. Мы уже видели, что существенным моментом любой такой теории должно быть учение о душевной жизни как о процессе, в котором прошлое не выступает в качестве простого зрелища для настоящего, но действительно живет в настоящем. Но процесс, описываемый Бергсоном, хотя и является психическим процессом, не рационален. Это не последовательность мыслей, а простая последовательность непосредственных ощущений и чувств. Эти чувства и ощущения — не знания, наше осознание их чисто субъективно, а не объективно; переживая их, мы не познаем нечто, независимое от опыта. Чтобы приобрести знания, мы должны обратиться к чему-то вне нас, а когда мы делаем это, мы воспринимаем мир вещей, отделенных друг от друга в пространстве, не проникающих друг в друга даже во временном отношении, ибо время, в котором они изменяются, совершенно отлично от взаимопроникающего времени внутреннего сознания. Это — время, измеряемое часами, время внешнего мира, пространственное время, в котором различные времена исключают друг друга, как части пространства. Поэтому наука, которая выражает наше осознание этого внешнего мира, деятельность интеллекта, оказывается полной противоположностью нашего внутреннего опыта: интеллект — это способность рассекать объекты на изолированные и самодовлеющие частицы. Почему же интеллект занимается столь странной деятельностью? Ответ Бергсона сводится к тому, что мы нуждаемся в нем в практических целях. Поэтому естественные науки — не способ познания реального мира, их ценность заключается не в их истинности, а в их полезности; мы не познаем природу с помощью естественнонаучного мышления, мы ее расчленяем для того, чтобы овладеть ею.
Во всех последующих работах Бергсон никогда не выходит за пределы этой исходной дуалистической точки зрения, хотя она постоянно принимает у него все новые и новые формы. Жизнь сознания всегда остается для него жизнью непосредственного опыта, лишенного всякой мысли, всякой рефлексии, всякой рациональности. Осознание ею самой себя — всегда лишь непосредственное созерцание ею своих собственных состояний. А отсюда — духовный процесс, хотя и напоминает исторический в том отношении, что он сохраняет свое прошлое в настоящем, не является все же подлинно историческим процессом, потому что прошлое, сохраняемое здесь в настоящем, — непознанное прошлое. Оно — лишь такое прошлое, отголоски которого в настоящем непосредственно переживаются человеком, как им переживается и само настоящее. Эти отголоски, наконец, умирают, и когда это происходит (просто потому, что они больше непосредственно не переживаются, а иначе переживаться не могут), то тогда уже их невозможно оживить. Следовательно, история невозможна, ибо история — не непосредственное самонаслаждение, а рефлексия, опосредование, мысль. Это интеллектуальный труд, цель которого — размышлять над жизнью духа, а не просто переживать ее. Но, по философии Бергсона, это невозможно — все внутреннее может только переживаться, а не мыслиться. Мыслимое же — всегда внешнее, а внешнее нереально, произведено для действия.
Современная французская мысль, работая в указанных направлениях (ибо Бергсон пользовался и все еще пользуется популярностью, что доказывает правильность его анализа духа своей нации), обладает особенно живым самосознанием, пониманием самой себя как живого, творческого процесса и поразительным умением одушевлять все, что она может абсорбировать в этом процессе. То же, что не абсорбируется им, французский ум рассматривает как нечто, радикально отличное от него, как простой механизм, с которым нужно считаться на практике, подходя к нему как механизму, действия которого прогнозируемы и полезны либо же непрогнозируемы и враждебны. Он никогда не пытается понять его изнутри, отнестись к нему с симпатией как к духовной деятельности, родственной его собственной. Так, в совершенно бергсоновском духе развивается французская политика в области международных отношений. В этом же духе действует и современная французская историография. Французский историк, следуя хорошо известному правилу Бергсона, стремится «s'installer dans le mouvement», [89] «вработаться» в изучаемое им историческое движение, ощутить это движение как нечто, происходящее в нем самом. Ухватив его ритм, мысленно впитав его, он бывает в состоянии воспроизвести это историческое движение с исключительным блеском и правдивостью. В качестве примера я мог бы здесь сослаться хотя бы на один-два шедевра новейшей французской исторической литературы, на такие книги, как «История Галлии» Камилла Жюллиана {41} , «Философский радикализм» и «Историю английского народа» Эли Галеви {42} .
89
включиться в движение (фр.).
Таким образом, современная французская мысль запуталась там же, где и немцы. Каждая из них в конечном счете смешивает Дух с природой и не может отличить исторический процесс от природного. Но, в то время как немецкая школа в философии истории стремится найти объективный исторический процесс, существующий вне сознания мыслителя, и не может этого сделать как раз потому, что он не является чем-то внешним, французская школа стремится локализировать его в сознании мыслителя, дать его субъективное определение и не может этого сделать, потому что, включенный в сферу субъективного, он перестает быть процессом познания и становится процессом непосредственного переживания. Он превращается в простой психологический процесс, в процесс ощущения, чувств, эмоций. Ошибка в обоих случаях коренится в одном и том же. Субъективное и объективное рассматриваются как две различные вещи, гетерогенные по своим сущностям, хотя и тесно связанные. Это учение справедливо для естественных наук, где процесс научной мысли оказывается духовным или историческим процессом, имея в качестве своего объекта природный процесс. Но оно ошибочно в случае истории, где процесс исторической мысли гомогенен с самим историческим процессом, так как они оба — процессы мысли. Единственное философское движение, которое твердо усвоило эту особенность исторической мысли и использовало ее в качестве систематического принципа, — это движение, начатое Кроче в Италии.
§ 4. Италия
В современной итальянской философии гораздо меньше компетентных авторов и разнообразных точек зрения, чем во французской или немецкой; в частности, ее литература по теории истории, хотя и более обширна, чем французская, представляется весьма небольшой в сравнении с немецкой. Однако в вопросе о предмете истории вклад итальянской философии более ценен, чем французской, так как она непосредственно рассматривает эту проблему и даже делает ее главным объектом своего внимания. Перед немецкой же философией она имеет то преимущество, что если традиция исторических исследований в Германии берет свое начало где-то не раньше восемнадцатого века, то в Италии она восходит к Макьявелли и даже к Петрарке. В девятнадцатом же столетии лидеры итальянской мысли заложили основы серьезных и настойчивых философско-исторических исследований, а продолжительность, разнообразие и богатство этой традиции придают особый вес выводам современных итальянских мыслителей по философии истории, ибо последняя проникла в самую плоть их цивилизации.
В 1893 г., когда Бенедетто Кроче в возрасте двадцати семи лет написал первый очерк по теории истории, он не только сам был выдающимся историком, но и опирался на обширную работу, проделанную в этой области новейшей итальянской философией. Результаты последней, однако, настолько полно вошли в его труды, что здесь мы можем ничего не говорить о предшественниках Кроче.
Его очерк назывался «История, подведенная под понятие искусства» [90*] . Вопрос, является история наукой или искусством, недавно был предметом дискуссии, особенно в Германии, и, как правило, на него отвечали, что она — наука. Можно вспомнить, что виндельбандовская критика этого тезиса появилась не ранее 1894 г. Поэтому сравнение очерка Кроче с соответствующей работой Виндельбанда может оказаться весьма поучительным. Во многих отношениях они сходны, но очевидно, что даже на этой ранней стадии своей научной карьеры Кроче превосходил Виндельбанда философским интеллектом и глубже понимал суть обсуждаемой проблемы.
90*
La Storia ridotta sotto in concetto generale dell' Arte. Перепечатано: Primi Saggi (Bari, 1919).
Кроче начинает с уточнения понятия искусства. Он указывает, что искусство — не средство предоставления или получения чувственных удовольствий, не изображение природного факта и не построение и наслаждение системами формальных отношений (три наиболее популярные в то время теории), но интуитивное созерцание индивидуальности. Художник видит и изображает эту индивидуальность, а его аудитория воспринимает ее такой, какою он представил ее. Искусство, таким образом, не эмотивная, а когнитивная деятельность, оно — познание индивидуального. Наука же, напротив, — познание общего, ее задача — выработка общих понятий и определение их взаимоотношений.
История, далее, занимается исключительно конкретными индивидуальными фактами. «У истории, — говорит Кроче, — лишь одна обязанность — рассказать о фактах». То, что называется поиском причин этих фактов, на самом деле только более пристальный взгляд на сами факты и понимание индивидуальных отношений между ними. Бесполезно, ибо бессмысленно, называть историю «описательной наукой», ибо сама ее описательность препятствует ей быть наукой. Здесь Кроче как бы предвидит вопросы, поднятые Виндельбандом, и дает правильный ответ на них. Термин «описание» может, конечно, использоваться как слово, обозначающее аналитическую и обобщающую характеристику, которую эмпирическая наука дает своему предмету; но если этот термин обозначает то, что он значит в истории, то выражение «дескриптивная наука» является contradictio in adjecto (противоречие в определении). Цель ученого — понять факты в смысле распознавания в них частных случаев общих законов. Но история так не осмысливает свой объект, она созерцает его и все. А это как раз то, что делает художник, поэтому сравнение между историей и искусством, уже сделанное Дильтеем в 1883 г. и Зиммелем в 1892 г. и приводимое Кроче, совершенно справедливо. Однако для Кроче отношение между историей и искусством не ограничивается простым сходством — они тождественны. Искусство и история — это одно и то же — интуиция и воспроизведение индивидуального.