Идея истории. Автобиография
Шрифт:
До девятнадцатого века естествоиспытатель мог бы ответить на это, что и он мыслит точно таким же образом. Разве не было решение любой задачи в естественных науках каким-то вкладом в расшифровку целей того всемогущего существа, которое одни называли природой, другие — богом? Ученый девятнадцатого столетия, однако, совершенно твердо бы заявил, что здесь нет никакого сходства, и с точки зрения факта он был бы прав. Современное естествознание и естествознание большей части прошлого столетия не включали идею цели в свои рабочие категории. Может быть, он прав и с теологической точки зрения. Мысль о том, что наше исследование природы должно исходить из предположения, что цели бога понятны нам, не вызывает у меня благоговения. И если палеонтолог мне скажет, что его никогда не беспокоил вопрос, для чего предназначены трилобиты, я был бы очень рад как за его бессмертную душу, так и за прогресс науки. Если бы археология
История и псевдоистория состоят из повествований. Но в истории они говорят нам о целенаправленной деятельности и свидетельствами служат остатки прошлого (неважно, книги или керамика — принцип здесь один и тот же), которые становятся свидетельствами лишь постольку, поскольку историк может воспринять их как выражение какой-то цели, понять, для чего они были предназначены. В псевдоистории категории цели нет места; имеются только остатки прошлого, и различие между ними обусловлено тем, что они принадлежат разным периодам.
Эту новую концепцию истории я выразил фразой: «Всякая история — история мысли». Исторически вы мыслите тогда, так понимал я эту максиму, когда говорите о чем-нибудь: «Мне ясно, что думал человек, сделавший это (написавший, использовавший, сконструировавший и т. д.)». До тех пор пока вы не можете так сказать, вы, возможно, и пытаетесь мыслить исторически, но безуспешно. И нет ничего, кроме мысли, что могло бы стать предметом исторического знания. Политическая история — история политической мысли, не «политической теории», а именно мысли, владевшей умами людей, занятых политической деятельностью — разработкой определенной политики, планированием путей ее осуществления, попытками провести ее в жизнь, преодолением враждебного отношения к ней других и т. д. Посмотрите, как историк повествует о какой-нибудь знаменитой речи. Его не интересуют какие-то чувственные элементы: тембр голоса оратора, твердость скамей, на которых сидит аудитория, глухота джентльмена в третьем ряду. Историк концентрирует свое внимание на том, что оратор хочет сказать (на мыслях, которые выражены в его словах), на том, как аудитория восприняла его (на мыслях слушателей и на том, как повлияла речь государственного деятеля на эти мысли). Военная история в свою очередь не есть описание утомительных маршей в зной и холод, дрожи и трепета боя или затяжной агонии смертельно раненных. Она — описание планов и контрпланов, размышлений о стратегии и тактике и в конечном счете описание того, что думали рядовые солдаты о войне.
При каких условиях можно познать историю мысли? Во-первых, мысль должна найти свое выражение либо в том, что мы называем языком, либо в любой другой из многочисленных форм коммуникативной деятельности. Исторические живописцы, вероятно, видят в простертой руке и указующем персте характерный жест, выражающий мысль офицера, отдающего приказ. Бегство выражает мысль, что все надежды на победу потеряны. Во-вторых, историк должен быть в состоянии продумать заново мысль, выражение которой он старается понять. Если по той или иной причине он не способен это сделать, то ему лучше оставить выбранную им проблему. Здесь очень важно подчеркнуть, что историк, изучая определенную мысль, должен продумать заново именно эту самую мысль, а не что-то, ей подобное. Если кто-нибудь — назовем его математиком — записал, что дважды два — четыре, и если кто-то другой — назовем его историком — хочет знать, что думал математик, оставивший на бумаге эту запись, то он никогда не сможет ответить на вопрос, если сам не будет в достаточной мере математиком, чтобы правильно понять, о чем думал математик, записывая мысль о том, что два, умноженные на два, равны четырем. Когда историк интерпретирует эту запись и говорит: «Этими знаками математик хотел сказать, что дважды два равно четырем», — то он одновременно думает, что: а) дважды два равно четырем; Ь) математик также думал об этом; с) он выразил данную мысль, оставив эти знаки на бумаге. Я не собираюсь стать легкой добычей читателя, который в ответ на мое рассуждение возразит: «Ну да, Вы облегчаете свою задачу, взяв пример действительно из истории мысли; но Вы не смогли бы объяснить таким же образом историю сражения или политической кампании». Я смогу, читатель, и ты сможешь, если постараешься.
Это рассуждение легло в основу второго положения моей философии истории: «Историческое знание — воспроизведение в уме историка мысли, историю которой он изучает».
Если я понимаю, что имел в виду Нельсон, говоря: «Я получил их с честью, с честью и умру вместе с ними», — то я мысленно вхожу в положение адмирала, в полной парадной форме и при
Но это воспроизведение мысли Нельсона не является адекватным. Мысль Нельсона и мысль, воспроизводимая мною, конечно, одна и та же. И тем не менее это две разные мысли. В чем их различие? Ни один вопрос в моих занятиях историческим методом не вызывал у меня столько трудностей. Ответ пришел ко мне всего лишь несколько лет назад. Различие заложено в контексте. Для Нельсона эта мысль была мыслью настоящего времени; для меня она мысль прошлого, живущая в настоящем, но (как я уже однажды сформулировал) уже окруженная оболочкой, несвободная.
Что же такое мысль, окруженная оболочкой? Эта мысль, хотя и совершенно живая, не образующая элемента в вопросно-ответном комплексе, как раз и составляющем то, что называют «реальной» жизнью, — поверхностное, или очевидное, настоящее любого сознания. Для меня же вопрос, снять ли мне мои ордена, не возникает. У меня рождаются другие вопросы. Такие, например, как: «Продолжить ли мне чтение этой книги?», «На что была похожа палуба „Виктории“ для человека, думающего о смысле своей жизни?», — и далее, конечно: «Что бы я делал на месте Нельсона?» Ни один вопрос из этой первичной серии, серии, образующей мою «реальную» жизнь, никогда не потребует ответа: «Я получил их с честью, с честью и умру вместе с ними». Но вопрос, возникающий в этой первичной серии, может действовать и как своеобразный переключатель, уводящий меня в другое измерение.
Я погружаюсь в глубь моего сознания и там живу жизнью, в которой не просто думаю о Нельсоне, но являюсь Нельсоном и, думая о Нельсоне, таким образом, думаю о себе самом.
Но эта вторичная жизнь не может вторгнуться в мою первичную жизнь, потому что она окружена оболочкой (как я ее называю), т. е. существует в контексте первичного, или поверхностного, знания. Оно удерживает ее на своем месте, не дает ей захлестнуть первичную жизнь. Я здесь имею в виду такие знания, как знание о Трафальгарском сражении как событии, случившемся 90 лет назад, о себе как о маленьком мальчике в костюме джерси, о том, что подо мною не Атлантика, а ковер в кабинете отца и там каминная решетка, а не берега Испании.
Так я пришел к третьему положению своей философии истории: «Историческое знание — это воспроизведение прошлой мысли, окруженной оболочкой и данной в контексте мыслей настоящего. Они, противореча ей, удерживают ее в плоскости, отличной от их собственной».
Как же узнать, какая из этих плоскостей представляет собой «реальную» жизнь, а какая — просто «история»? Наблюдая за тем, как рождаются исторические проблемы. Каждая историческая проблема в конечном счете возникает из «реальной» жизни. Историки ножниц и клея думают иначе: они полагают, что самые первые люди обрели привычку читать книги, а книги вызвали у них вопросы. Но я не говорю здесь об истории ножниц и клея. В том типе истории, о котором я думаю, в истории, которой я занимался всю жизнь, исторические проблемы связаны с практическими проблемами. Мы изучаем историю для того, чтобы нам стала ясней та ситуация, в которой нам предстоит действовать. Следовательно, плоскость, где в конечном счете возникают все проблемы, оказывается плоскостью «реальной» жизни, а история — это та плоскость, на которую они проецируются для своего решения.
Если историк познает мысли прошлого и познает их, продумывая их вновь в себе, то отсюда следует, что знание, обретаемое им в ходе исторического исследования, не является знанием о его положении, противопоставленным познанию самого себя. Это — знание своего положения, являющееся в то же время и познанием самого себя. Продумывая вновь чью-нибудь мысль, он мыслит ее сам. Зная, что кто-то другой мыслил таким образом, он узнает и о своей способности мыслить таким образом. А убеждаясь, что он в состоянии это делать, он устанавливает и то, каким человеком он сам является. Если он в состоянии понять мысли людей самых различных типов, воспроизводя их в себе, значит в нем самом должны присутствовать самые различные типы человека. Он должен быть микрокосмом всей истории, которую он в состоянии познать. Таким образом, познание им самого себя оказывается в то же самое время и познанием мира людских дел.