Иди за рекой
Шрифт:
Говорят, существует милосердная амнезия, сопровождающая процесс родов, и очень может быть, что это правда, потому что я почти не помню подробностей того, как мой сын появился на свет. Но вот что я помню очень хорошо: я понимала, что я чересчур слаба, чтобы сделать все как следует, но в то же время понимала, что вопреки всему должна это сделать.
Схватки длились несколько дней, постепенно усиливаясь, и с каждым новым приступом я чувствовала себя все более неопытной, дикой и напуганной. Больше всего меня страшила неизбежность родов, как будто бы я вскочила на дикого жеребца и теперь у меня нет иного выбора, кроме как скакать на нем, пока он меня не сбросит. Мысли о еде сняло как рукой. Все, что было вокруг, исчезло. Я была вся сплошь тело, распахнутая рана. Когда боль стала невыносимой, я завопила, захрипела и упала на колени посреди своей поляны,
Помню, как потянулась дрожащей рукой к влагалищу, но вместо него нащупала между ног твердую макушку крошечного черепа. Не помню, как стащила розовые одеяла с кровати на землю подо мной; не помню череды потугов, которые вытолкнули ребенка и он выскользнул из моего тела; смутно помню, как упала на колени и прижала его, вертлявого, будто уж, к своей груди, а наши тела все еще были соединены багровой пульсирующей пуповиной. Единственное, что я помню о появлении своего сына на свет совершенно отчетливо, это то, что он не двигался.
Он был крошечный и безжизненный, будто кукла, движение ему сообщали лишь мои дрожащие руки. Мой усталый разум пытался увязать действительное с невозможным. Мощная живая сила, которая так настойчиво рвалась на свободу, исчезла. Я понимала, что нужно сделать что-нибудь, чтобы его спасти, но я была всего лишь маленькой глупой девчонкой, одной посреди диких безлюдных гор, которая понятия не имела, что делает. Ясное дело, ребенок умрет, – подумала я в бреду и безумном отчаянии, и сама я, истерзанная и изможденная, истекающая кровью, конечно же, отправлюсь за ним следом. Мне не пришло в голову ничего другого, кроме как заорать.
– Живи! – закричала я, возможно, обращаясь не только к младенцу, лежащему у меня на коленях, такому синему и неживому, но и к себе самой. – Живи! – всхлипывала я снова и снова, как будто бы это слово могло оживить мертвого.
Но тут, я клянусь, рядом со мной появился Уил. Он поднял нашего ребенка повыше и уложил головкой мне на локоть. Потом потянул меня за свободную руку, и мы стали вместе растирать грудную клетку малыша, точь-в-точь как Уил это делал тогда с неживым щенком Руби-Элис. Сначала мягко, потом настойчиво, целеустремленно, Уил водил моей расправленной ладонью над сердцем ребенка, переворачивал его и гладил пушистую спинку, потом переворачивал обратно, растирал и призывал к жизни. Уил дунул в крошечные синие губки нашего малыша. Но он все равно не оживал.
Уил не сдавался. Моими ладонями он стал быстрыми кругами растирать грудную клетку младенца – тоненькие полоски ребер, мягкую, как шерсть ягненка, фиолетовую плоть. И вдруг будто кто-то резко повернул немыслимый мистический выключатель – малыш сделал вдох. Звук был хриплый, глубокий и забитый, и совершенно неожиданный. Я перевернула его лицом вниз и постучала по спине, пытаясь прочистить легкие, а когда это не сработало, снова развернула к себе лицом и просунула пальцы в слизь, забившую крошечный беззубый рот. Он с клокотом вдохнул еще раз, слабо и неуверенно. Я поднесла его рот к своему, резко втянула воздух, выплюнула слизь, снова прижалась губами к его губам и опять вдохнула, вызывая в нем жизнь с такой же настойчивостью, с какой солнце выманивает из почвы ростки.
Никогда в жизни я не слышала ничего прекраснее, чем первый крик моего малютки сына. С восхищенной улыбкой я повернулась к Уилу и с изумлением обнаружила, что его рядом со мной нет. Но он там был, всего несколько секунд назад, он помогал мне спасти нашего ребенка. И все же единственное осязаемое присутствие Уила было в самом ребенке, который понемногу розовел и уже вопил. Левой рукой я прижала его к груди, а правой стянула с кровати еще одно одеяло. Вытерла ребенка и завернула, нежно приговаривая срывающимся голосом, чтобы успокоить его плач. Я знала, что надо придумать, как бы перерезать пуповину, но была в состоянии лишь прижимать его к себе и раскачиваться взад-вперед, плача от радости, изумления и благодарности. Мой ребенок жив. Возможно, я все-таки не такая глупая девчонка, какой себя считала: ведь создала же я новую жизнь и помогла ей выйти на свет.
Когда он распахнул свои маленькие припухшие глазки и в первый раз с любопытством
Он нахмурил крошечные брови, и мы долго и пристально смотрели друг на друга, как две души, воссоединившиеся после целой вечности разлуки.
Глава тринадцатая
Когда я впервые кормила своего малыша, после драматического накала и эйфории, сопутствовавших его рождению, молоко у меня было жирным и желтым, как сливочное масло. Боль, пронзившая сосок, послала сигнал в матку, и та изгнала из себя плаценту. Я нашла нож и перерезала пуповину; потекла кровь и текла не переставая, пока я не перевязала обрубок желтой шерстяной нитью из сумки с вязанием, понадеявшись, что этого будет достаточно. Оставив всю грязь на полу, я забралась в постель и укрыла нас обоих двумя последними чистыми одеялами. Я опасалась, что яркие запахи родовых соков привлекут в хижину животных, но не смогла найти в себе силы подняться и навести порядок. Малыш сосал, а я в изумлении любовалась его совершенством: безупречные губы, нос и лоб; изысканный виток уха, темные вдумчивые глаза, так похожие на глаза его отца. Я предположила, что фамилия у него Мун – Луна, и принялась нежно нашептывать ему разные прозвища – Лунный мальчик, Лунный пирожок, потом я вспомнила песню “Эта синяя луна”, а за ней – Большие Синие горы Биг-Блю, и из всего этого осталось и закрепилось за ребенком имя Малыш Блю. Его рождение вытянуло из меня все силы, но в то же время я была преисполнена благодарности – за его дыхание, за мое молоко, за то, что страх, с которым я ждала его появления, уже позади, за то, что теперь я прижимаю к себе частицу Уилсона Муна. В нашем священном послеродовом коконе мы проспали несколько дней подряд. Посреди этого забытья у меня налились и разболелись груди, и я испугалась, что, наверное, происходит что-то ужасное, но молоко по-прежнему текло, на этот раз белое и похожее на сливки.
Однако очень скоро мои последние оставшиеся силы исчерпались, а вместе с ними закончилась и единственная пища, доступная малышу. На то, чтобы ловить рыбу, у меня не было сил. А за малиной, растущей высоко на склоне холма, я, может, и смогла бы забраться, но теперь туда повадилось ходить слишком много медведей. Все запасы продуктов давно исчерпались, и теперь мне приходилось ограничиваться тем немногим, что удавалось собрать в моем еще не вполне дозревшем огороде, – в основном это были горошек и зелень, потому что я по глупости посадила корнеплоды и капусту, которые растут слишком медленно, а еще у меня были хиленькие морковки, картошка размером с речную гальку и немножко оставшейся свеклы, размером не больше кулачка Малыша Блю. Отчаяние мое было так велико, что, когда я наконец-то завернула послед в верхнее одеяло и утащила его настолько далеко от лагеря, насколько хватило моих скудных сил, некоторое время я размышляла над тем, не начать ли мне потихоньку есть плаценту, – я знала, что некоторые другие животные это делают. Собственное молоко из сложенной чашей ладони мне пить тоже доводилось. Но я все-таки отказалась от обоих вариантов, посчитав, что это будет уже окончательным моим нравственным падением. Придется обходиться огородом. Но я прекрасно понимала: огорода недостаточно.
Когда Малышу Блю было едва больше двух недель, его существование становилось все более осмысленным, хотя молока у меня все чаще не обнаруживалось, как и способностей здраво мыслить, – и однажды утром я проснулась и увидела, что снаружи так темно и холодно, как будто на дворе скудные останки декабрьских сумерек. Едва открыв глаза, я тут же почувствовала: случилось что-то нехорошее.
Я уложила спящего малыша на кровать и поверх вязаного покрывальца, в которое он был запеленут, подоткнула наши с ним общие одеяла. Дрожа, натянула свой огромный свитер и выглянула в окошко. Снег. Он выпал за ночь, не меньше двух футов высотой. Хотя, насколько я могла судить, сейчас был конец августа. В горах любой каприз погоды – норма. Наверное, жители Айолы в этот момент радовались дождю, которого на их истосковавшейся земле не было с весны. Мне же, наоборот, не нужно было даже выходить из хижины, чтобы понять, что непредвиденный снегопад и морозный воздух – мой приговор. Огород наверняка погиб.