Иду над океаном
Шрифт:
— По-русски он понимает?
— Черт его знает, товарищ генерал. — Волков пожал плечами. — Порой кажется — понимает. Да разве их разберешь? Но бьется он здорово!
Американец издали следил за ними. Волков подозвал его кивком головы. Майор подошел, не убирая рук из-за спины, неспешной, но четкой походкой. И так как был без головного убора, лишь чуть слышно прищелкнул каблуками и склонил в легком поклоне голову.
И генерал заговорил с ним на английском языке. Хорош ли это был язык — Волков судить не мог. Наверно, не совсем чистое произношение имел командующий. По напряженному лицу американского майора было видно, что он внимательно вслушивается, но понимает он генерала с трудом.
Командующий перевел Волкову их разговор.
— Он
— Так точно. Понял.
— Впрочем, парень он вроде неплохой…
После войны они еще раз встретились на Контрольном совете в Берлине. И американец был уже тогда полковником.
И вот теперь именно этот человек, уже с генеральскими звездами на мягких погонах, командовал авиацией на другом конце океана. У Волкова не укладывалось в голове, что после всего того, что они пережили на войне, где они были союзниками, у того может хотя бы на мгновение возникнуть мысль, что Волков и его страна действительно могут угрожать ему своей мощью и вооружением. Поймав себя на этой мысли, он удивился — почти пятнадцать лет Волков не думал об этом человеке, хотя все эти годы он слышал о нем. Почему-то до нынешнего дня Волков не видел его живым человеком, просто был абстрактный командующий авиацией — без лица и без имени.
Предстоял Волкову один полет: не по поводу какого-либо ЧП или в связи с проверкой, хотя любой визит высокого командира в строевую часть уже есть проверка. Целое подразделение недавно перевооружено: получили и освоили новые машины. Те самые, которые могли летать и высоко и низко, быстро и к тому же долго, днем и ночью, в любую погоду. Прекрасные машины для перехвата современных целей. Волков должен был увидеть их в работе. Одно дело — показательные полеты, там машину готовят чуть ли не академики, а летают профессора. И другое дело — машина из серии, с обычным, хотя и квалифицированным летчиком.
Все же это была та самая машина, долгожданная. Волкову прислали из части ее макет из плекса — какой-то солдат сделал. Волков поставил макет у себя в кабинете на столе.
И еще предстояло ему присутствовать при передаче полка Поплавским Курашеву. Это было, пожалуй, главное, что он считал себя обязанным сделать, пока еще командует здесь. Перед его мысленным взором полковник Поплавский представал таким, каким он видел его в день вручения ордена Курашеву. В тот день, в сущности, и была решена судьба Поплавского. Принимая решение взять полковника в штаб на хорошую и уважаемую должность, Волков в глубине души считал, что ничего из этого не выйдет, — не тот это человек. И понял он это сразу, как только взглянул тогда на Поплавского. Это и облегчило ему задачу и усложнило ее, потому что все слова, которые Волков приготовил для Поплавского на этот случай, утратили смысл и значение. Ну не может же летать хромой полковник, не может, а должен. Остается же принцип: «Делай, как я». А если этот «я» не может? И тем более — новая машина.
После торжественной части Курашева окружили офицеры штаба и частей, созванные по этому поводу, знакомые и незнакомые. Волков же подошел к Поплавскому, молча стоявшему у стены в стороне ото всех. Руки у полковника были сцеплены пальцами за спиной, он слегка облегчал этим поврежденную ногу — стало у него уже привычкой так стоять, перенося тяжесть своего небольшого, сухого тела на здоровую ногу. И он смотрел прямо перед собой сквозь толпу военных неподвижно и пристально. Еще направляясь к нему сквозь строй расступавшихся перед ним офицеров, Волков видел, как к Поплавскому подошел командир полка, в который Волков когда-то ездил с Натальей, командир-ракетчик — большой,
Волков подошел. Поплавский все еще не видел его. И неожиданно для себя, Волков положил ему руку на жесткий погон. Поплавский обернулся и подобрал отставленную в сторону больную ногу.
— Поздравляю! — сказал Волков. — Поздравляю тебя и твой полк.
— Благодарю, — негромко, официально отозвался Поплавский, глядя в лицо генерала, точно искал в его словах второй, не высказанный им смысл. И было в глазах Поплавского такое тревожное, горькое выражение, что у Волкова дрогнуло сердце. Но он не отвел взгляда, как сделал бы прежде. Четко и ясно, почти физически ощутил Волков, как дорог ему и мил этот невысокий человек. И дать его в обиду — значит поступиться чем-то очень важным в самом себе, в своей жизни.
И вдруг Поплавский проговорил совсем по-домашнему, точно слова подобрал:
— Спасибо, Михаил Иванович. — И, помолчав мгновение, добавил: — Хорошего командира полка я вырастил? А?
Вместо ответа Волков еще крепче стиснул его сухое, крепкое плечо. И только потом убрал руку.
— Потом, после, мы с тобой зайдем к Артемьеву. Он интересуется тобой. А за майора тебе спасибо, полковник. Да, собственно, при чем тут мое спасибо — это тебе сегодня вся армия спасибо говорит. И даже — бери выше. Ведь мы же не для армии существуем.
Волков не предполагал, какая напряженная работа мысли происходит в уме Поплавского. Все в нем кричало и болело. И если до упоминания имени Артемьева тот, отчетливо сознавая, что его жизнь в авиации кончилась, еще надеялся на что-то, то теперь эта надежда ушла. Это неизвестно никому — отчего человек надеется, когда надеяться уже не на что, но он считает, что все останется в его жизни по-прежнему: летчики, самолеты, состояние постоянной готовности к действию. А теперь вот понял: все. На этом все. И не потому, что вырос Курашев, не потому, что было ЧП и погиб Рыбочкин. Нет — пришла иная эпоха, иная эра в авиации. Поплавский вдруг почувствовал тяжесть полковничьих погон в своей должности командира и невольно удивился, как долго все это он нес на себе, на своих плечах и совести. Надо уходить. И прежде он мельком думал: не вечно же будет строевым командиром, не вечно будет подымать в воздух ребят, сознавая за собой право посылать их на такое дело которое может от них потребовать всего, всей жизни, как это было с Рыбочкиным, с тем же Курашевым, как бывало и прежде не раз в разгар «холодной войны». Но те мысли были какими-то нереальными, точно касались не его, а кого-то другого.
Последнее время ему все чате вспоминались война, фронт, Одесса, вспоминалась женщина, которая могла стать его судьбой, но так ею и не стала. Он даже во сне видел, как взлетают истребители прямо в зарю — видны только черточки крыльев, и летят они, летят, почему-то не набирая высоты, летят недопустимо медленно, и ему хотелось крикнуть им с земли: «Выше! Выше! Черт бы вас побрал. Собьют ведь, собьют». И не раз, не два видел он этот сон и запомнил его. И теперь в наполненном людьми зале все это припомнилось ему четко, и все нашло место в цепи событий его жизни, где всегда одно вытекало из другого. С неумолимой последовательностью пришла старость. «Да, — подумал он сердито, — старость!»