Иерусалим
Шрифт:
— Хорошо, — сказал Джованни, резко, как и на кладбище, прерывая молчание, — но неужели вы никогда не спрашивали себя, что будет с миром, скажем, через двести лет?
— Нет, — сказал я, — почти никогда. По крайней мере, я не вкладывал в этот вопрос никакого особого смысла.
— И вас не интересовало, что именно в мире изменится?
— Нет.
— Но вы же спрашивали себя, как повлияет на мир то, что сейчас делают в ваших университетах? Вы же часть этого мира.
— Не знаю. Думаю, что никак. Чуть меньше одного зла, чуть больше другого. Общий баланс свинства никак не изменится.
— Но это же аморально, — сказал Джованни, подумав.
— Меня не интересует мораль, — ответил я, — меня интересует истина.
Официант подошел к нам и спросил не хотим ли мы чего-нибудь еще. Джованни заказал мороженое и порцию восточных сладостей, я — еще чашку кофе. Теперь я снова не усну полночи, подумал я с грустью, но кофе допил. У них был удивительно вкусный кофе. Толпа под нашей террасой становилась все гуще, крики все громче, но,
— Хорошо, что Андрей вас не понял, — сказал я, — и, кроме того, Джованни, вы не сказали ему главного.
— Главного — в каком смысле?
— Того, о чем он спрашивал.
— Я не думаю, что именно об этом он спрашивал, правда не думаю, — Джованни сделал несколько глотков и остановился. — В любом случае, он не знал, как об этом спросить.
— Или вы не знали, как ответить, — сказал я.
— Знал. И отвечу, если вы спросите.
— Спрошу. Ради чего?
— Ради чего? — повторил он, усмехаясь; его лицо прояснилось тем странным светом, который темнее горечи и даже темнее отчаяния. — Я уже ответил. Ad majorem Dei gloriam [62] .
62
Ad majorem Dei gloriam (лат.) — «Ради вящей славы Божьей»; девиз ордена иезуитов.
На мгновение мне показалось, что его голос дрогнул, и я повернулся к нему в страхе, что увижу слезы. Но его лицо оставалось гладким и чистым, как посмертная маска.
А ночью пошел дождь. Он разбудил меня своим монотонным стуком, тяжелыми порывами ветра, неожиданным холодом. Это первый дождь, подумал я, а в дождь всегда хорошо спится. Но я еще долго не спал; я слушал шум дождя, слушал, как он нарастал и ослабевал, дрожь стекол, тишину его недолгих пауз. Лилит, подумал я, любит дождь; и мне стало грустно. А потом я все-таки уснул. Когда я проснулся, уже было позднее утро, темное, чуть туманное, с низким серым небом. И вдруг я понял, что мне удивительно хорошо, как-то светло. Я пролежал в кровати до половины одиннадцатого, но потом все-таки встал; поджарил яичницу с колбасой, открыл окна, спустился вниз. Сосновые леса вдоль дороги отражали прозрачный воздух, отражали счастье. Дорога до побережья показалась мне странно короткой, и даже встреча, ради которой я ехал в Тель-Авивский университет, прошла как-то легко и почти незаметно. После нее я выпил чашку кофе, просидел несколько часов в библиотеке и уже собрался ехать домой, когда неожиданно встретил одного из своих знакомых, и он сразу же начал рассказывать мне последние анекдоты про новых русских. Но я, к сожалению, очень торопился. Отъехав от университета, я сделал круг по Тель-Авиву, проехал вдоль самого моря — бурного, бессветного, в густой ряби барашков; впрочем, настроение было безнадежно испорчено; черные тучи на темно-сером небе нависали совсем низко, со всех сторон подступала осенняя сырость.
Начало смеркаться. Подул холодный вечерний ветер — порыв за порывом. Поднимаясь по иерусалимской дороге, я медленно заплывал в низкий туман. На полпути до города я свернул на боковую дорогу, уходящую на Бейт Шемеш [63] ; по окнам машины хлестнуло дождем; чуть позже — невыключенными огнями дальнего света. Но и эта дорога не была пуста; мысль о том, что за мутными стеклами встречных машин спрятаны люди, внушала отвращение, медленно переходившее в легкую тошноту. Я представил себе, как, откинувшись на спинки сидений, они слушают Зоара Аргова или Сарит Хадад [64] ; мне захотелось остановиться у края обочины и переждать; медленно пожевывая, они тихо и задумчиво напевают в такт музыке. Я нажал на газ; дождь хлестнул еще раз и пошел ровнее, осторожно рассеивая огни встречных машин. Сквозь закрытые окна проникал холод; перед самым въездом в Бейт-Шемеш я снова свернул и оказался на узком серпантине, поднимающемся в долину Эйн-Карем; на поворотах машину чуть-чуть заносило, казалось, что еще немного, и она потеряет управление. Я снова нажал на газ. Но ветер постепенно стихал; даже в машине чувствовалось, что становится все холоднее.
63
Бейт-Шемеш — дословно. «Дом солнца», горный городок на полпути от Иерусалима до Тель-Авива.
64
Популярные израильские эстрадные певцы.
Тишина ущелья уже звучала в моем воображении, останавливая нервные всполохи мысли, растворяя плотную горечь, но и прогоняя в глубь сознания, в прозрачные недра души ту терпкую неистовую спасительную злобу, ту безадресную ненависть, которая последняя еще может стать заменой, напоминанием о любви,
Припаркованный у выезда из Эйн-Карема [65] туристский автобус перекрыл половину дороги; стоящие в пробке водители непрерывно сигналили, над узким коридором домов висела тугая пелена города. Но деться было некуда. В нескольких десятках метров за автобусом стояла пустая разбитая «Тойота», около нее — чуть помятый грузовик и две полицейские машины. Впрочем, чуть дальше пробка начала рассасываться. По мокрому, мерцающему в свете фар серпантину я поднялся наверх к бульвару Герцля и, не доезжая до автобусной станции, спустился вниз на объездную дорогу, проходящую по склону холма между центром города и брошенной арабской деревней Лифта [66] . В центре Лифты был источник с небольшим каменным бассейном, вокруг него пустые дома с пробитыми крышами, чуть выше лошадиная ферма. Но из-за шума дороги лошадей слышно не было. Ну вот я почти и дома, сказал я, засмеявшись. Еще через десять минут я был в Писгат-Зееве [67] . Я припарковался, поставил машину на ручной тормоз, вынул ключи, прицепил магнитный замок на рычаг коробки передач, вышел, включил сигнализацию. Дождя не было; прозрачный холод висел в воздухе, и дышалось неожиданно легко. «Надо было оставить окно открытым», — подумал я, и сразу же понял, что тогда бы у окна уже была целая лужа.
65
Эйн-Карем (дословно «виноградный источник») — пригород Иерусалима, связанный с именем Иоанна Крестителя; место расположения нескольких важных церквей.
66
Лифта — брошенная арабская деревня у въезда в Иерусалим; одно время в ней находилась хипповская колония.
67
Спальный квартал на северо-востоке Иерусалима, в непосредственной близости от Иудейской пустыни.
— Вот я и вернулся, — сказал я.
Подошел к интеркому, позвонил, позвонил еще раз, достал ключ и открыл дверь дома. Потом плотно закрыл ее, услышав, как щелкнул замок, и поднялся к себе, с трудом поборов искушение позвонить в пустую квартиру еще раз — в дверной звонок. Открыл и запер дверь.
— Ну, и кто тебе, по-твоему, должен открыть? — спросила Лилит из темноты.
— Могла бы и ты, — сказал я, пытаясь сделать вид, что видел ее вчера.
— Я двери не открываю, — сказала она, и я включил свет.
Она сидела в углу дивана, поджав ноги и завернувшись в плед, и ее длинные мокрые волосы падали на спинку дивана.
— Я и не подозревал, — сказал я, — что демоны могут так промокнуть.
— Как видишь, могут, — сказала Лилит, — иногда.
— А заболеть демоны тоже могут? — спросил я.
Улыбнувшись, Лилит посмотрела на меня и ничего не ответила.
— Демоны могут быть идиотами, — добавила она потом.
Я наполнил чайник, вскипятил его, вымыл заварочный чайник, обдал его кипятком, насыпал чай, может быть, даже больше, чем нужно, закрыл его крышкой, потом полотенцем. Лилит снова улыбнулась. Она встала с дивана, подошла к столу, налила чай и села на стул, поджав ноги, положив левый локоть на стол и прислонившись спиной к стене.
— Что нового? — спросила она. Лилит всегда все делала невпопад. Она говорила, что так было с самого рождения.
— Все нормально, — ответил я. — Вчера видел Джованни.
— Джованни? — спросила Лилит. — Ну, и как он?
— Ничего. Были на армянском кладбище. In vitam eternam [68] .
— Прекрати. Ты не должен про него так говорить.
— Да нет, — сказал я, — я его тоже люблю. Кстати, похоже, он болен.
— И в чем дело?
— Non serviam [69] .
68
In vitam eternam (лат.) — В жизнь вечную.
69
Non serviam (лат.) — «Не буду служить». Согласно католической традиции, фраза, сказанная Сатаной в момент грехопадения.