Иго любви
Шрифт:
— Неужели вас не допустили?.. Вы его видели?
— Видел, как же…
— А записку?
— Передал, не беспокойтесь!.. Только и труда же это стоило! Понимаете? Ни минуты его не оставляли одного. Все жена рядом, да княгиня, да Мери… Да старшая дочь с зятем приехали. Догадались, что ли, по его лицу, или по моим глазам? А когда я уезжал, то барон Нольде…
— Ах, и он там был?
— Через какие-нибудь четверть часа после меня приехал из города… С портфелем… Вышел за мной и говорит строго: «Оставьте его семье! Не волнуйте и не расстраивайте, —
— Говорите… Говорите все!!
— «А если, — говорит, — вы от госпожи Нероновой, то, — говорит, — это напрасно… с этим покончено…» И опять повторил: «Оставьте его семье!..» Так я и уехал, как оплеванный.
Он вытирает пот с лица. Выпрямившись в кресле, сидит Надежда Васильевна. Губы ее стиснуты. Между бровей морщинка.
Спримон еще что-то говорит. Она не слушает, не слышит. Вся точно застыла.
Только когда он стал прощаться, встрепенулась.
— А он?.. Он сам?.. Как вы записку ему передали?
— Прощаться стал, встал, кланяюсь ему… Жду, не протянет ли руку… Догадался он, должно быть… Все так пронзительно глядел на меня, пока я о делах докладывал да о посторонних вещах толковал… Протянул он мне руку, а я ему записку из ладони в ладонь передал… Боялся, что выронит… Душа в пятки ушла… Ничего, сошло… Тогда только я к ручке губернаторши подошел… Никто не догадался. А вот барон, наверное, видел.
— Теперь торжествуют… Их взяла! — срывается у нее сквозь стиснутые зубы.
Он уезжает. Она бегает по комнате вне себя, ломая руки.
«Оставьте его семье!..» Боже, сколько здесь жестокости к нему и презрения к ней! Как будто не она была его женой, другом, самым близким человеком все эти десять лет! Что такое семья для Павлуши? Он любил одну Мерлетту. Дом был для него гостиной и канцелярией. А жил он только здесь, у ее камина, в своем уголке, — здесь, где они были так счастливы, так близки… И разлучить их теперь, когда она ему нужнее всего, когда они тоскуют врозь?.. Разлучить только потому, что они не венчаны?
Силы ее подломились. Упав в кресло, она горько рыдает.
Дверь скрипнула. Выглянуло белое личико Веры, и удивленно раскрылись ее глаза. И тотчас спряталась маленькая головка, и девушка притаилась за дверью, прислушиваясь.
Мамочка плачет… Сильная, гордая женщина, еще недавно казавшаяся ей бесстрастной богиней, чуждой человеческих слабостей… Эта женщина, никогда не гнувшая головы перед судьбой, — как восторженно выражалась о ней крестная… Как она глухо, беспомощно плачет!
Точно кто посторонний взял Веру за плечи и втолкнул ее в комнату.
— Мамочка!
С жалобным криком кидается Вера к матери. Упала перед ней на колени и прижалась лицом к ее платью.
И все простила ей Надежда Васильевна за этот порыв. И чувствовала, что и Вера, в свою очередь, прощает ей свои разочарования, свои оскорбленные чувства, свою поруганную любовь.
Тревожно
Тревожно и смутно и вне этих мирных стен. Грозные события стоят на пороге.
Севастополь накануне падения. Он защищается геройски. Но редеют ряды защитников. Россия облекается в траур. «Неистощимые, неисчислимые» льются женские слезы.
Лучинин приехал на хутор и привез новости. Была битва на Черной речке. Наступала наша армия. Так хотел Государь, хотя Горчаков считал дело безнадежным. Русские отступили с большими потерями.
Надежда Васильевна чуть не плачет. Когда же мир, наконец? Кому нужен этот ужас, эти бесцельные жертвы?
Наклоняясь к ней, Лучинин таинственно шепчет:
— Я из верных источников знаю, что ежедневно из строя выбывает от пятисот до семисот человек… Не нынче завтра Севастополь сдадут.
— Ну и пусть!.. Пусть!.. Почти одиннадцать месяцев сплошной кошмар… Ах, Антон Михайлович, какая тоска… вы не поверите…
Он пристально смотрит на нее. Она похудела, пожелтела. У нее заплаканные глаза. Гусиные лапки у висков. Он их раньше не замечал. Тревога и нервность во всех ее движениях.
Она старится.
После обеда, оставшись с ним вдвоем на террасе, она говорит каким-то новым голосом, без тени прежнего вызова и кокетства, со скорбным липом и потухшими глазами:
— Антон Михайлович, вы всегда были мне верным другом… Съездите к Опочинину, передайте ему вот эту записку, расспросите его… вообще… Я не могу жить так… в этой неизвестности…
Она смолкает, борясь с подступающими слезами.
— Успокойтесь, дорогая моя! Я все сделаю. Дня через два вы получите сведения. Если б он мог писать, неужели вы думаете, он не уведомил бы вас?
— Ах, я ничего не знаю! — срывается у нее.
«Он заболел неспроста», — думает Лучинин.
Но ему странно, что она так тоскует об Опочинине. Он считал ее сильнее или бессердечнее.
После чая они идут гулять.
На солнце жарко, как в июле, но день стал заметно короче, и августовские вечера свежи. Неуловимо чувствуется дыхание смерти в печали сжатых полей, в пестром уборе сада, в холодных утренних росах, в стеклянной звонкости всех звуков, привольно несущихся с далеких мельниц и хуторов.
Куда исчезли пчелы, гудевшие над левкоями? Где нарядные бабочки, трепетно приникавшие к розам? Цветник ярок и пышен. Но нет в нем ароматов, нет в цветах страстной жажды жизни, весенних грез и летней неги. И все они напоминают нарумяненные лица людей, таящих в себе смертельную болезнь.
Так чувствует Надежда Васильевна. Никогда еще с такой страшной правдивостью не раскрывалась перед нею душа осени, роковой смысл ее последней красоты. Раньше Надежда Васильевна даже любила осень не менее весны. Ее радовал пьяный аромат яблок, наполняющий весь сад, даже комнаты, обилие фруктов, хозяйственная суета: варенье, соленье…