Игра в бисер
Шрифт:
– Понимаю, – сказал мастер Александр. – Но как ни взгляни на это и как бы вы это ни представляли, я всегда натыкаюсь на одну и ту же причину всех ваших экстравагантностей. Вы слишком заняты собственной персоной или слишком зависите от нее, а это совсем не то же самое, что быть крупной личностью. Иной может быть звездой первой величины по способностям, силе воли, упорству, но он так хорошо отцентрован, что вращается в системе, которой принадлежит, без всякого трения и лишнего расхода энергии. Другой обладает теми же талантами, даже еще более прекрасными, но ось у него проходит не точно через центр, и половину своих сил он тратит на эксцентрические движения, которые ослабляют его самого и мешают его окружению. К этому типу, вероятно, принадлежите вы. Должен только признаться, что вам прекрасно удавалось это скрывать. Тем хуже, кажется, все оборачивается теперь. Вы говорите мне о святом Христофоре, а я скажу вот что: если в этой фигуре и есть что-то величественное и трогательное, для слуг нашей иерархии она вовсе не образец. Кто хочет служить, должен служить господину, которому он присягнул, до гробовой доски, а не томиться тайной готовностью сменить господина, как только найдется другой, почище. Иначе
Кнехт слушал внимательно, и тень печали пробегала порой по его лицу. Затем он продолжал:
– При всем уважении к вашему мнению – а иного я и не ждал, – прошу послушать меня еще немного. Итак, я стал умельцем Игры и долгое время действительно пребывал в убеждении, что служу высочайшему из господ. Во всяком случае, мой друг Дезиньори, наш покровитель в федеральном совете, как-то раз весьма наглядно описал мне, каким заносчивым, чванливым, напыщенным виртуозом Игры, каким выкормышем элиты был я когда-то. Но я еще должен сказать вам, какое значение имели для меня со времен студенчества и «пробуждения» слова «переступить пределы». Запомнились они мне, думаю, при чтении какого-нибудь философа-просветителя и под влиянием мастера Томаса фон дер Траве и с тех пор, как и «пробуждение», были для меня прямо-таки заклинанием, погоняюще-требовательным и обещающе-утешительным. Моя жизнь, виделось мне, должна быть переходом за пределы, продвижением от ступени к ступени, она должна проходить и оставлять позади даль за далью, как исчерпывает, проигрывает, завершает тему за темой, темп за темпом какая-нибудь музыка – не уставая, не засыпая, всегда бодрствуя, всегда исчерпывая себя до конца. В связи с ощущением «пробуждения» я заметил, что такие ступени и дали есть и что последняя пора каждого отрезка жизни несет в себе ноты увядания и умирания, которые затем ведут к выходу в новую даль, к пробуждению, к новому началу. И этим ощущением тоже, ощущением «выхода за пределы», я делюсь с вами как средством, которое, возможно, поможет разобраться в моей жизни. Выбор в пользу игры в бисер был важной ступенью, не менее важной было первое ощутимое подчинение иерархии. Даже занимая должность магистра, я еще ощущал такие переходы со ступени на ступень. Лучшим из того, что принесла мне эта должность, было открытие, что не только музицирование и игра в бисер – отрадные дела, что отрадно также учить и воспитывать. А постепенно я открыл еще, что воспитывать мне тем радостнее, чем моложе и чем меньше испорчены воспитанием мои питомцы. Это тоже, как и многое другое, привело к тому, что меня тянуло к юным и все более юным ученикам, что больше всего мне хотелось быть учителем в какой-нибудь начальной школе, что моя фантазия была порой занята вещами, лежавшими уже за пределами моей службы.
Он передохнул. Предводитель сказал:
– Вы все больше удивляете меня, магистр. Вот вы говорите о своей жизни, а речь идет сплошь о частных, субъективных впечатлениях, личных желаниях, личных эволюциях и решениях! Право, не думал, чтобы касталиец вашего ранга мог видеть себя и свою жизнь так.
В его голосе звучали не то упрек, не то грусть, и Кнехта это огорчило; однако он собрался с мыслями и бодро воскликнул:
– Но мы же, досточтимый, говорим сейчас не о Касталии, не об администрации, не об иерархии, а только обо мне, о психологии человека, причинившего вам, к сожалению, большие неприятности. О том, как я нес свою службу, как исполнял свои обязанности, о достоинствах или недостатках, которыми я как касталиец и магистр обладал, мне говорить не к лицу. Моя служба, как вся внешняя сторона моей жизни, у вас на виду и поддается проверке, придраться вы сможете мало к чему. Речь идет ведь о чем-то совсем другом, о том, чтобы показать вам путь, которым я шел как индивидуум, путь, который вывел меня из Вальдцеля и завтра выведет из Касталии. Послушайте меня еще немного, будьте добры!
Тем, что я знал о существовании какого-то мира за пределами нашей маленькой Провинции, я обязан не своим ученым занятиям, в которых этот мир фигурировал лишь как далекое прошлое, а прежде всего моему однокашнику Дезиньори, который был гостем оттуда, а позднее – своему пребыванию у отцов-бенедиктинцев и патеру Иакову. Собственными глазами я мало что видел из мирской жизни, но благодаря этому человеку я получил представление о том, что называют историей, и возможно, что тем самым уже положил начало той изоляции, в какой оказался по возвращении. Возвратился я из монастыря в страну почти без истории, в провинцию ученых и умельцев Игры, в очень изысканное и очень приятное общество, в котором, однако, я со своим представлением о мире, со своим любопытством и интересом к нему был, казалось, совсем одинок. Многое могло меня утешить; было несколько человек, которых я высоко ценил и сделаться коллегой которых стало для меня смущающей и радостной честью, было множество хорошо воспитанных и высокообразованных людей, было вдоволь работы и довольно много способных и милых учеников. Однако за время учения у отца Иакова я сделал открытие, что я не только касталиец, но и человек, что мир, весь мир имеет ко мне отношение и вправе притязать на мою причастность к его жизни. Из этого открытия следовали потребности, желания, требования, обязательства, потакать которым мне никак нельзя было. Жизнь мира, на взгляд касталийца, была чем-то отсталым и неполноценным, жизнью в беспорядке и грубости, страстях и рассеянье, в ней не было ничего прекрасного и желанного. Но ведь мир с его жизнью был бесконечно больше и богаче, чем представление, которое могли себе составить о нем касталийцы, он был полон становления, полон истории, полон попыток и вечно новых начал, он был, может быть, хаотичен, но он был родиной всех судеб, всех взлетов, всех искусств, всякой человечности, он создал языки, народы, государства, культуры, он создал и нас и нашу Касталию и увидит, как все это умрет, а сам будет существовать и тогда. К этому миру мой учитель Иаков пробудил у меня любовь, которая постоянно росла и искала пищи, а в Касталии пищи для нее не было, здесь ты был вне мира, был
Он глубоко вздохнул и умолк. Поскольку предводитель никак не возразил и только выжидательно посмотрел на него, Кнехт задумчиво кивнул ему и продолжал:
– И вот мне пришлось нести два бремени – много лет. Я должен был служить на высоком посту и нести ответственность за него и должен был справляться со своей любовью. Служба, как было ясно мне с самого начала, не должна была страдать от этой любви. Наоборот, думалось мне, любовь эта должна пойти службе на пользу. Если я – а я надеялся, что этого не произойдет, – и буду делать свою работу не совсем так совершенно и безукоризненно, как того можно ждать от магистра, то все равно я буду знать, что в душе я деятельнее и живее, чем иной безупречный коллега, и могу кое-что дать своим ученикам и сотрудникам. Свою задачу я видел в том, чтобы медленно и мягко, не порывая с традицией, расширять и согревать касталийскую жизнь, вливать в нее из мира и из истории новую кровь, и, по счастью, в это же время, чувствуя в точности то же самое, о дружбе и взаимопроникновении Касталии и мира мечтал за пределами Провинции один мирянин: это был Плинио Дезиньори. Слегка поморщившись, мастер Александр сказал:
– Ну да, от влияния этого человека на вас я ничего хорошего и не ждал, как и от вашего нескладного подопечного Тегуляриуса. И это, значит, Дезиньори заставил вас окончательно порвать с нашим укладом?
– Нет, domine, но он, отчасти сам того не зная, помог мне в этом. Он вдохнул немного воздуха в мою духоту, благодаря ему я снова соприкоснулся с внешним миром и лишь потому смог понять и признаться себе самому, что мой здешний путь подходит к концу, что настоящей радости мне моя работа больше не доставляет и что пора покончить с этим мучением. Опять осталась позади какая-то ступень, опять я прошел через какую-то даль, и на сей раз этой далью была Касталия.
– Какие выбираете вы слова! – сказал Александр, качая головой. – Как будто даль Касталии недостаточно велика, чтобы достойно занимать умы многих всю их жизнь! Вы в самом деле думаете, что измерили и преодолели эту даль?
– О нет, – живо воскликнул Кнехт, – никогда я так не думал. Если я говорю, что дошел до рубежа этой дали, то хочу лишь сказать: все, что я мог сделать здесь как индивидуум и на своем посту, сделано. С некоторых пор я нахожусь на рубеже, где моя работа в качестве мастера Игры становится вечным повторением, пустым занятием и формальностью, где я выполняю ее без радости, без вдохновения, иногда даже без веры. Пора было прекратить это.
Александр вздохнул.
– Это ваша точка зрения, но не Ордена с его уставом. Что у члена Ордена бывают причуды, что он порой устает от своей работы – в этом нет ничего нового и особенного. Устав указывает ему и путь, каким он может вновь обрести гармонию и равновесие. Вы забыли об этом?
– Думаю, что нет, досточтимый. Ведь вам легко ознакомиться с тем, как я вел дело, и совсем недавно, получив мое письмо, вы велели взять под контроль деревню игроков и меня. Вы могли убедиться, что работа идет, канцелярия и архив в порядке, магистр Игры явно не болен и не своевольничает. Именно этому уставу, с которым вы меня когда-то так умело познакомили, я и обязан тем, что выдержал, не потерял ни сил, ни спокойствия. Но это мне стоило большого труда. А теперь, к сожалению, стоит не меньшего труда убедить вас, что дело тут не в каких-то моих причудах, капризах, прихотях. Но удастся мне это или нет, я, во всяком случае, настаиваю на том, чтобы вы признали, что до момента последней проверки ни на мне, ни на моей работе не было никакого пятна. Неужели я жду от вас слишком многого?
Глаза мастера Александра мигнули чуть ли не насмешливо.
– Коллега, – сказал он, – вы говорите со мной так, словно мы оба частные лица, ведущие непринужденную беседу. Но это справедливо только относительно вас, ведь вы теперь и правда частное лицо. Я же таковым не являюсь, и все, что я думаю и говорю, говорю не я, это говорит предводитель Ордена, а он ответствен за каждое слово своего ведомства. То, что сегодня скажете здесь вы, останется без последствий; как бы серьезно вы ни относились к своим словам, они останутся речью частного лица, которое отстаивает собственные интересы. Для меня же служба и ответственность существуют по-прежнему, и то, что я сегодня скажу или сделаю, может иметь последствия. Я представляю по отношению к вам и вашему делу администрацию. Захочет ли принять, а может быть, даже и одобрить ваше изложение событий администрация, вовсе не безразлично… Вы, стало быть, изображаете дело так, будто до вчерашнего дня вы, хотя и со всякими необычными мыслями в голове, были безупречным, безукоризненным касталийцем и магистром, знавали, правда, жестокие приступы усталости от службы, но неизменно подавляли их и побеждали. Допустим, я с этим соглашусь, но как понять тогда такую чудовищную несообразность, что безупречный, кристально чистый магистр, вчера еще выполнявший все правила до единого, сегодня вдруг дезертирует? Мне ведь легче представить себе магистра, который давно уже нравственно изменился и нездоров и, все еще считая себя вполне хорошим касталийцем, на самом деле уже долгое время таковым не был. Непонятно мне также, почему, собственно, вам так важно констатировать, что до последнего времени вы добросовестно исполняли обязанности магистра. Раз уж вы сделали этот шаг, вышли из повиновения и дезертировали, вас уже не должны беспокоить такие вещи.
Кнехт возразил:
– Позвольте, досточтимый, почему же они не должны меня беспокоить? Речь ведь идет о моем добром имени, о памяти, которую я здесь о себе оставлю. Речь тут идет и о возможности для меня действовать в интересах Касталии, когда я покину ее. Я пришел сюда не затем, чтобы спасти что-то для себя, и уж никак не затем, чтобы добиться одобрения моего шага администрацией. Я принимал в расчет и мирюсь с тем, что мои коллеги будут отныне смотреть на меня косо, как на фигуру сомнительную. Но чтобы на меня смотрели как на предателя или как на сумасшедшего, я не хочу, этого мнения я принять не могу. Я сделал что-то, что вы должны осудить, но сделал, потому что обязан был сделать, потому что это поручено мне, потому что это мое назначение, в которое верю и которое принимаю всей душой. Если вы и в этом не можете мне уступить, значит, я потерпел поражение и обращался к вам напрасно.