Игра в бисер
Шрифт:
Он выдвинул ящик письменного стола, нашел, поискав, листок бумаги и переписал эти строки. Позднее он показал их Плинио с такими словами:
– Эти стихи мне понравились, в них есть какая-то самобытность: так сухо и в то же время так проникновенно! И очень подходят ко мне и к моему теперешнему положению и настроению. Если я и не садовник, посвящающий свои дни какому-нибудь редкому растению, то все-таки я учитель и воспитатель и нахожусь на пути к своей задаче, к ребенку, которого собираюсь воспитывать. Как я рад этому! Что же касается автора этих стихов, поэта Рюккерта, [52] то он, наверно, был одержим всеми этими тремя благородными страстями – садовника, воспитателя и сочинителя, и главным было у него, видимо, сочинительство, он упоминает эту страсть на последнем и самом важном месте и так влюблен в ее предмет, что становится
52
Рюккерт, Фридрих (1788–1866) – немецкий поэт, драматург, переводчик. – Прим. перев.
Плинио засмеялся.
– Кто знает, – сказал он, – может быть, эта милая уменьшительная форма – всего лишь уловка рифмоплета, которому здесь понадобилось трехсложное слово, а не двухсложное.
– Не будем все-таки недооценивать его, – возразил Кнехт. – Человек, написавший за жизнь десятки тысяч стихотворных строк, не спасует перед какой-то там метрической трудностью. Нет, вслушайся только, как это звучит – нежно и чуть застенчиво: «книжечку мы пишем»! Может быть, «книжечку» из «книги» сделала не только влюбленность. Может быть, ему хотелось что-то приукрасить, сгладить. Может быть, наверняка даже, этот поэт был так одержим своим делом, что сам порой смотрел на свою тягу к книгописанию как на страсть и порок. Тогда слово «книжечка» отдает не только влюбленностью, но и желанием приукрасить, отвлечь, примирить, которое сквозит в приглашении игрока не сыграть в карты, а перекинуться в картишки и в просьбе пьяницы налить ему еще «рюмочку» или «кружечку». Ну, это все домыслы. Во всяком случае, этот бард с его желанием воспитать ребенка и написать книжечку вызывает у меня полное одобрение и сочувствие. Ведь мне знакома не только страсть воспитывать, нет, писание «книжечек» – тоже страсть, которая не совсем чужда мне. И теперь, когда я освободился от своей должности, для меня снова есть что-то заманчивое в том, чтобы как-нибудь на досуге и в хорошем расположении духа написать книгу, нет, книжечку, небольшое сочинение для друзей и единомышленников.
– А о чем? – с любопытством спросил Дезиньори.
– Ах, все равно, тема не имеет значения. Это был бы для меня лишь повод погрузиться в свои мысли и насладиться своим счастьем, ведь это счастье – иметь много свободного времени. Мне важен тут верный тон, пристойная середина между благоговением и доверительностью, тон не поучения, а дружеского рассказа и разговора о вещах, которые я, как мне кажется, узнал и усвоил. Манера, в какой этот Фридрих Рюккерт мешает в своих стихах поучение и мысль, откровенность и болтовню, мне, пожалуй, не подошла бы, и все же что-то в этой манере мне по сердцу, она индивидуальна, но не произвольна, шутлива, но держится твердых формальных правил, это мне нравится. Впрочем, пока мне не до писания книг с ею радостями и сложностями, сейчас мне надо поберечь силы для другого. Но позднее когда-нибудь мне еще, может быть, улыбнется счастье такого, заманчивого для меня авторства, когда работаешь в охоту, но тщательно, не только для собственного удовольствия, а всегда с мыслью о каких-то немногих добрых друзьях и читателях.
На следующее утро Кнехт отправился в Бельпунт. Накануне Дезиньори выразил желание проводить его туда, что тот решительно отклонил, а когда Плинио попытался все же настоять на своем, Кнехт чуть не вспылил.
– Хватит с мальчика того, – сказал он коротко, – что он должен встретить и переварить этого противного нового учителя, нечего ему навязывать еще и встречу с отцом, которая именно сейчас вряд ли его обрадует.
Пока он ехал в нанятой Плинио машине сквозь свежее сентябрьское утро, к нему вернулось хорошее дорожное настроение вчерашнего дня. Он оживленно беседовал с водителем, просил его остановиться или ехать потише, когда хотел полюбоваться пейзажем, не раз играл на маленькой флейте. Это было прекрасное, интересное путешествие – из столицы, из низменности к предгорьям и дальше в горы, – и одновременно оно уводило от конца лета все дальше и дальше в осень. Около полудня начался первый большой подъем плавными виражами через уже редеющий хвойный лес, вдоль пенных, шумящих среди скал горных ручьев, через мосты и мимо одиноких, сложенных из тяжелых камней крестьянских домов с маленькими окошками, в каменный, все более строгий и неприютный мир гор, где среди угрюмой суровости были вдвойне прелестны оазисы цветущих полян.
Маленькая дача, до которой наконец добрались, стояла у горного озера и пряталась среди серых скал. почти не выделяясь на их фоне. При виде ее Кнехт почувствовал строгость, даже мрачность этой приспособленной к суровому высокогорью архитектуры; но тут же лицо его осветилось веселой улыбкой, ибо он увидел стоявшую в распахнутой двери дома фигуру юнца в цветной куртке и коротких штанах, это мог быть только его ученик Тито, и хотя Кнехт в общем-то не беспокоился за беглеца, он все-таки облегченно и благодарно вздохнул. Если Тито был здесь и приветствовал учителя на пороге дома, значит, все было хорошо и отпадали всякие осложнения, возможность которых он по дороге все-таки допускал.
Мальчик подошел к нему, улыбаясь и приветливо и чуть смущенно, помог ему выйти из машины и при этом сказал:
– Я не назло вам заставил вас проделать это путешествие в одиночестве. – И прежде чем Кнехт успел ответить, доверчиво прибавил: – Я думаю, вы поняли, чего я хотел. Иначе вы, конечно, приехали бы с отцом. О своем благополучном прибытии я уже сообщил ему.
Кнехт, смеясь, пожал ему руку и пошел с ним в дом, где гостя приветствовала служанка, объявившая, что скоро подаст ужин. Только когда он, уступая непривычной потребности, ненадолго прилег перед едой, до его сознания вдруг дошло, что он как-то странно устал от этой славной поездки, даже обессилел, и за вечер, который он провел в болтовне с учеником, рассматривая его коллекции горных цветов и бабочек, усталость эта еще более возросла, он даже почувствовал что-то вроде головокружения, какую-то неведомую до сих пор пустоту в голове и неприятную слабость и неровность сердцебиения. Однако он сидел с Тито до условленного времени отхода ко сну, стараясь никак не обнаружить своего недомогания. Ученик
– Я заранее радуюсь этой прогулке, – прибавил Кнехт, – и прошу вас об одном одолжении. Рассматривая ваши гербарии, я мог убедиться, что о горных растениях вы знаете гораздо больше, чем я. А цель нашей совместной жизни состоит среди прочего в том, чтобы обмениваться знаниями и сравняться в них; начнем же с того, что вы проверите мои скудные познания в ботанике и поможете мне немного продвинуться в этой области.
Когда они пожелали друг другу спокойной ночи, Тито был очень доволен и полон благих намерений. Опять этот магистр Кнехт очень ему понравился. Он не говорил громких слов, не разглагольствовал о науке, добродетели, духовном благородстве и тому подобном, но было в облике и в речи этого веселого, любезного человека что-то обязывавшее, будившее благородные, добрые, рыцарские, высшие стремления и силы. Удовольствием, даже заслугой бывало обмануть и перехитрить любого школьного учителя, но при виде этого человека такие мысли просто не возникали. Он был… Да, кем и каков же он был? Думая, что же именно ему так нравится в нем и одновременно внушает к нему уважение, Тито нашел, что это его благородство, его аристократизм, его стать господина. Вот что привлекало в нем больше всего. Этот господин Кнехт был благороден, он был господином, аристократом, хотя никто не знал его семьи и отец его был, возможно, сапожником. Он был благороднее, аристократичнее, чем большинство мужчин, которых знал Тито. в том числе чем его отец. Юноша, дороживший патрицианскими обычаями и традициями своего дома и не прощавший отцу отхода от них, впервые столкнулся тут с духовным, приобретенным благодаря самовоспитанию аристократизмом, с той силой, которая при благоприятных условиях творит чудеса: перескакивая через длинную череду предков и поколений, она делает из плебейского сына истинного аристократа в пределах одной-единственной человеческой жизни. У пылкого и гордого юноши мелькнула догадка, что, может быть, его долг и дело чести – принадлежать к этому и служить этому виду аристократии, что, может быть, здесь, в лице этого учителя, который при всей мягкости и любезности был господином до мозга костей, ему открывается, к нему приближается, чтобы ставить перед ним цели, смысл его жизни.
Когда Кнехта проводили в его комнату, он лег не сразу, хотя лечь ему очень хотелось. Вечер стоил ему больших усилий, ему было трудно и тягостно так держать себя при этом, несомненно наблюдавшем за ним молодом человеке, чтобы ни взглядом, ни видом, ни голосом не выдать своей странной, тем временем усилившейся не то усталости, не то подавленности, не то болезни. Тем не менее это, кажется, удалось. А теперь надо было вступить в поединок и справиться с этой пустотой, с этим недомоганием, с этим страшным головокружением, с этой смертельной усталостью, которая была в то же время тревогой, надо было прежде всего распознать и понять их. Это удалось без особого труда, хотя и не так скоро. Для болезни его, нашел он, не было никаких других причин, кроме сегодняшнего путешествия, за короткое время перенесшего его с равнины на высоту около двух тысяч метров. Отвыкнув после немногих походов в ранней юности от таких высот, он плохо перенес этот быстрый подъем. Помучиться суждено, наверно, еще день-два, не меньше, а если недуг не пройдет и потом – что ж, придется ему вместе с Тито и экономкой вернуться домой, и тогда план Плинио, связанный с этим славным Бельпунтом, провалится. Жаль, конечно, но не такая уж большая беда.
После таких раздумий он лег в постель и провел ночь почти без сна, отчасти в мыслях о своем путешествии, начиная с отъезда из Вальдцеля, отчасти в попытках унять сердцебиение и успокоить возбужденные нервы. Много думал он и о своем ученике, с симпатией, но не строя никаких планов; лучше всего, казалось ему, укротят этого благородного, но с норовом жеребенка доброжелательство и привычка, ничего не следовало торопить и форсировать. Он собирался постепенно подвести мальчика к осознанию его задатков и сил и в то же время воспитать в нем то благородное любопытство, ту высокую неудовлетворенность, что дают силу любви к наукам, к духовности и красоте. Задача эта была прекрасная, да и ученик его был не просто молодым дарованием, которое надо пробудить и направить; как единственный сын влиятельного и богатого патриция, он был будущим хозяином, одним из тех, кто определяет общественную и политическую жизнь страны и народа, кто призван служить примером и руководить. Касталия осталась в некотором долгу перед этой старинной семьей Дезиньори; она недостаточно основательно воспитала доверенного ей некогда отца этого Тито, не сделала его достаточно сильным для его трудной позиции между миром и духом, мало того, что талантливый и милый молодой Плинио стал из-за этого несчастным человеком с беспокойной и нескладной жизнью, – единственному его сыну тоже грозила опасность запутаться в тех же проблемах, что и отец. Тут надо было что-то исцелить, что-то исправить, погасить некий долг, и Кнехту доставляло радость и казалось знаменательным, что эта задача выпала именно ему, строптивцу и как бы отступнику.
Утром, услыхав, что в доме пробуждается жизнь, он встал, нашел у постели купальный халат, надел его поверх легкой ночной одежды и вышел, как показал ему накануне Тито, через заднюю дверь в галерею, соединявшую дом с купальней и озером.
Серо-зеленое, неподвижное, лежало перед ним озерцо, на другой стороне, в резкой, холодной тени высился крутой утес, острым, зазубренным гребнем врезаясь в бледное, зеленоватое, прохладное небо. Но за этим гребнем уже явно взошло солнце, свет его крошечными осколками вспыхивал то там, то сям на острой каменной кромке, ясно было, что уже через несколько минут солнце появится над зубцами горы и зальет светом озеро и долину. Внимательно и задумчиво созерцал Кнехт эту картину, тишина, строгость и красота которой не были ему, чувствовал он, близки и все же как-то касались и к чему-то призывали его. Еще сильнее, чем во время вчерашней поездки, почувствовал он мощь, холод и величавую чужеродность высокогорного мира, который не идет человеку навстречу, не приглашает его к себе, а едва его терпит. И ему показалось странным и знаменательным, что его первый шаг в новую свободу мирской жизни привел его именно сюда, в эту тихую и холодную величавость.