Играл духовой оркестр...
Шрифт:
Снимки пошли по рукам и не скоро вернулись к Фролову. Это были хорошие снимки, четырехметровые обелиски выглядели гигантски, стройно и красиво устремлялись в небо, казались выше деревьев и горизонта.
— Повторяю, я ничего вам не навязываю. Просто для вас лучше заказ сделать по трудовому соглашению, ибо перечислением через наш худфонд обойдется гораздо дороже, да и волокиты больше. Ваше право, как пожелаете, — улыбаясь, сказал Фролов, ощущая тягостную неловкость, стыдясь своих слов и улыбки. Этот торг угнетал его.
По кабинету плыли мужские голоса:
—
— Чего там. Пиши договор, Кузьмич.
— Районное начальство задумку нашу одобрило…
Дверь открылась, вошел высокий густобровый старик, с короткой серой бородой и мочальными усами. Стоя у порога, он снял шапку-ушанку, ладонью вытер со лба пот.
— Жарынь какая после дождичка, — вздохнул он, оглядывая сидящих, свои кирзовые сапоги и забрызганный известкой бушлат.
— Это хорошо, Кирилл Захарыч. Пусть подсохнет, рано дождям, погодили бы, — сказал председатель, взглянув в солнечное окно, — А ты проходи, садись. Что у тебя?
Старик нерешительно переминался с ноги на ногу, мял в руках шапку.
— Да я было опять насчет алебастру… А коли заняты, посля зайду.
Старик ушел. Все молча посмотрели ему вслед.
— Вот кому бы памятник поставить, — тихо сказал Егор Кузьмич. — Четырех сыновей на фронт проводил… Трофимыч, а почему до сих пор Кириллу Захарычу не достроили дом?
— Это вы у райкомбината спросите. Деньги бригаде я выплатил сполна, — ответил бухгалтер.
— Хорошо, разберусь. — Председатель посмотрел на часы. — Ну что? Кажется, все ясно. Давайте, хлопцы, по работам. Время — золото.
Когда люди вышли, председатель, улыбнувшись, сказал Фролову:
— Вы извините. Трофимыч у нас горяч, но не злой он…
На столе зазвонил телефон… Трубка приказывала. Фролов понял, что районное начальство требует от председателя в двухдневный срок сдать триста тонн пшеницы, иначе «сгорит» какой-то план. Егор Кузьмич пытался объяснить, что колхоз годовое задание перевыполнил, но, если надо выручить район, он сможет еще отправить тонн сто добавки. Сделает это денька через три, когда освободятся машины, занятые на вывозке свеклы и кукурузы. Трубка зазвенела громче. Лицо Егора Кузьмича оставалось спокойным.
— Послушайте, Василь Андреич… Нет, вы послушайте, — не торопясь говорил он. — Видите, какая погода? Не могу я оставить свеклу в поле… Понимаете? А пшеница у нас в сухом месте, всегда сможем подвезти, коль у вас нехватка в плане. Как только машины… Но почему к двадцатому?
— Значит, завтра не повезешь пшеницу? — напряженно спросила трубка.
— Нет, везти не на чем, — ответил председатель.
— Завтра к десяти в райком! — воскликнула трубка и смолкла.
Егор Кузьмич приложил ладони к вискам. Но тут же снял трубку с другого телефона.
— Савелий Семеныч? Продолжайте возить кукурузу и свеклу. Да. Я знаю, звонили. Ничего, ничего… Все машины сосредоточить. Ясно? Ну и добро.
Несколько минут председатель сидел молча, тихонько постукивая по столу ладонью, потом вспомнил о Фролове.
— Нет-нет да проглянет старинка, — кивнув на телефон, сказал он. — Умри, а подай
— Кто звонил? — спросил Фролов.
— Инструктор… Василь Андреич. Давненько он там, почти с самой войны… Былой гонорок нет-нет да покажет.
…Фролов лежал и отгонял эти воспоминания, ему хотелось забыть и разговор в правлении, и самого председателя: от всего этого веяло хлопотами. Можно, наконец, полежать вот так — без мыслей и забот?! Надоело копаться в себе. Устал. Фролов засыпал, а сам невольно думал о том, почему он здесь, в крестьянской избе, а не в городе, вспоминал свою недавнюю поездку в село.
Было это года два назад. Его пригласили в районную школу. В пришкольном садике решили установить обелиск в честь тех, кто ушел на фронт со школьной скамьи и не вернулся. Фролова это взволновало. Сначала он замахнулся слепить монументальную, скульптуру, сделал десятки рисунков, моделей-эскизов из пластилина. Однако в те дни он готовился к зональной выставке, и для исполнения побочных заказов времени почти не оставалось. Монумента не получилось, а лишь обелиск с гипсовым барельефом. Свою работу Фролов увидел вскоре в областной газете. Под снимком обелиска прочел о себе. Его хвалили. Вскоре он получил письмо из далекого села. Просили сделать обелиск, «такой, как в газете». И вот еще одно письмо — нынешний заказ.
…Динамик на столе неожиданно и громко взорвался аплодисментами, Фролов подумал, что в колхозном клубе забыли вовремя выключить радиоузел. После затишья женский голос ликующе объявил очередной номер программы. И по тому, как несобранно заиграл оркестр, Фролов догадался, что передается концерт местной самодеятельности.
Тот не забудет, не забудет Атаки яростные те… —вел по-петушиному бойкий тенор, и было ясно, что поет какой-то паренек, ему очень нравится эта песня, но никогда не видел он и даже не представляет яростные атаки на безымянной высоте и, верно, поэтому так лихо терзает строгую, мужественно-печальную мелодию. Ему, веселому, глупо-юному, одинаково о чем петь: о ребятах, что остались лежать в темноте или о летке-еньке. Важно петь, стоять на яркой сцене, у микрофона и видеть, как в ближнем ряду притихшего зала млеет единственная Галя или Маша.
С легким беззлобным возмущением слушал Фролов песню и, засыпая, видел себя то в людном зале, где гремит концерт, то бегущим сквозь черные кусты немых взрывов.
V
Проснулся Фролов от знакомых с детства утренних звуков: во дворе кудахтали куры, в склоненных к окну ветках клена кишели звонкие воробьи. В форточку дышало ясное небо. Оно все более солнечно голубело, обещая ветреный день. Из прихожей доносились мягкие суетливые шаги Архиповны, шум сепаратора, какие-то родные кухонные запахи… Фролов сладко потянулся, на миг увидел себя мальчишкой, дома у матери…