Именем Ея Величества
Шрифт:
Данилыч грамоте не учён. Дед его, владыка в семье, пишущих, печатающих проклял. Затеянное патриархом Никоном исправление церковных книг потрясло благочестивого старца — на что грамота, если даже Священному Писанию нельзя верить? Подати начислять, разоряющие народ. Кулаком грозил дед дьякам, подьячим — они-то, строча перьями; жиреют. Упустив годы, благоприятные для ученья, Алексашка пытался потом, понукаемый царём, наверстать, но навыков быстрого письма и чтения так и не приобрёл. Царь же задал всем во всех делах великое поспешание. Меншиков, как многие вельможи,
Терпенья нет читать, спотыкаясь, но Посошков взял за живое. Серебрянщик намеревался учредить полотняную фабрику, капитал наращивал лихо, и Данилыч листал опус с неким ожиданием.
Насчёт внешней торговли, прибыточных для державы пошлин Посошков толкует здраво, а касательно денег… Эх, промашку дал! Ценность монеты, мол, в полной воле монарха. Шалишь! Дешёвку не навяжешь. Ныне монету только на зуб не пробуют, дознаваясь, точно ли серебро в ней и какой пробы.
Доверие к писателю тотчас упало.
Однако иные страницы хоть в печать и на показ профессорам немецким — вот, и мы не лыком шиты! Пространная звучит хвала трудам Петра. Сие престижу России способствовало бы, но автор тут за здравие поёт, там за упокой, тычет пальцем во все прорехи. Берётся залатать их, правда. И глядь, назад нас тянет, к Земскому собору.
Может, и боярскую душу воскрешает? Нет, сердит на высокородных, хлещет их, любо-дорого читать. Шляхту, начальствующих, больших и малых, тоже не щадит, подушную подать отменяет, хочет новых законов. Эх, чеканщик-серебрянщик! Допустимо ли твоё писанье обнародовать? Богатство за горами — пока скудость одна.
На нет сводишь престиж.
Ещё иностранцев порочит. Провождают-де жизнь в веселье, с музыкой за стол садятся. А нам-де прилично житие духовное, — скудное, что ли? Ну и дурак — запутался ведь!
Книга подшита к розыскному делу Секретному, о тягчайшем государственном преступлении. Светлейший охотно начертал бы — «оправдать». Но заговор, заговор… Строки ух кудрявы, узорочье вдруг кажется нарочитым. Смущают пометки — уголки какие-то, точечки, крючки. Ушаков чёркал? Нет, ещё кто-то.
Местами рука вроде автора. Те же чернила… Вглядишься — зловещее чудится в пометках. Тайная весть кому-то? Витает в библиотеке пегая борода Федоса, кривые зубы его, усмешка его лукаво-презрительная. Проклятая книга! Сжечь её — наверно легче будет. Мешает она принять решение, колодника Посошкова ставит в положение особое. Всякое подшивалось в дела, но тут книга. На глазах Неразлучного. Среди вельмож уже слух прошёл. Сочинение русского человека, простолюдина. Богом умудрён или дьяволом-архиереем?
Из смятения чувств, обуревающих Данилыча, выход один — сочинителя снова на дыбу. Окатив водой из ушата, суют книгу под нос:
— Что на полях? Тайнопись?
Трясёт головой.
— Не моё это. Не моё…
Книга под конвоем, будто живой арестант, из застенка обратно во дворец князя, пуще захватанная, в пятнах гари. Ей тоже допрос. Есть домашние судьи. Варвара читает быстро, не сочтёт за обузу. Входя к ней
— Филозоф у нас объявился.
— Куды же мне? — пальнула она. — Бабе-то глупой.
Нехотя отложила французский роман. Амуров ей не досталось — чужим тешится. Одобрила почерк Посошкова. До конца всё же не осилила — глаза устали.
— Наглец же он, — и очки на остром носу подпрыгнули. — Наглец мужик. Государя учит!
Данилыч почему-то рассердился:
— Нашу-то и надо учить. Навязалась на мою шею.
Вырвалось несуразно.
— Мужик, поди-ка, научит!
Заносчиво, по-арсеньевски поджала тонкие бесцветные старушечьи губы. Вздохнула.
— Перевернулся мир. В Швеции, вон, королю и вовсе рот заткнули.
Обратилась к парижским амурам.
— Эй, Вольфа [107] нам! Вольфа!
На визг срывается голос её величества. Заело её, бушует, вынь да положь! Стукнула кружкой по столу, на кафтан светлейшего брызнуло красным.
— Уймись, матушка! Гвардейцев пошлю в Германию? Силком притащу?
— Пять профессоров едут, мало ей… Заладила — Вольфа. Попутал Блументрост, зря обнадёжил. Поначалу как будто поддавался знаменитый муж… Стопу бумаги извёл лейб-медик, уговаривая. С его слов твердит царица:
107
Вольф Христиан (1679–1754) — немецкий философ-идеалист, популяризатор идей Лейбница.
— Гений… Светило Европы.
— Плюнь ты на него, еретика! — увещевал Данилыч. — Светило-паникадило…
Лаврентий Блументрост — питомец гимназии Глюка, штудент в Галле — давний поклонник гения и единственный в Петербурге толкователь его учения. Во вселенной и на земле всё взаимосвязано — планета и пылинка, животное и камень, вода и огонь. Система самодовлеющая, движимая собственными законами. Всякое явление в натуре причину имеет в натуре же. Создатель Господь сказал «хорошо весьма», вмешательство счёл излишним. Выходит, покинул нас?
— Кто Бога не боится, матушка, тот и монарха не почитает.
Екатерина в тонкости Вольфовой системы не углублялась, ей достаточно того, что он друг Лейбница [108] — царского любимца. Вслед за Лейбницем призывал Пётр ко всеобщей пользе, сравнивал государство с часовым механизмом, в коем все части, сиречь сословия, трудятся в плодотворном аккорде.
— Напросится, — сулил Данилыч. — Помыкается гений, обнищает…
Бросил кафедру в Галле, не угоден стал строгим иерархам, прибился где-то в другом княжестве. Твердит владычица, а разобралась бы — нужен ли он?
108
Лейбниц Готфрид Вильгельм (1646–1716) — немецкий философ-идеалист, математик, физик, языковед.