Именем Ея Величества
Шрифт:
— Обуйся! — сказал князь.
Ноги немыты, ногти черны, когтями торчат. Дух в каморе густой — лекарственный, чесночный, капустный. Пучки мяты, шалфея по стенам развешаны, на столе солдатский котелок, корки хлеба, деревянная ложка. Вот уже месяц как ударился в пост, в нарочитую нищету. Прежде серебряной ложкой щи хлебал с тарелки.
— Гляди, пресветлый… Владыка живота моего… Виждь болести мои!
— Скулишь, Пётр Никифорыч. На-кось вот… Для сугрева тела и души. Осень у ворот.
Данилыч кинул на кровать принесённый с собою дар — безрукавку, подбитую
— Страждущий есмь, — гнусавил он, и опавшее лицо его с провалившимися щеками кривилось. — Виждь раны мои, гнойники мои, струпья мои!
— Тьфу! Изведёшь себя, на что ты мне нужен будешь? Сказал же, не возьмут тебя.
Тем и ранен. Изволь хлопотать за него, чтобы приняли… Прослышал, что приехали магистры, и заело его… Думает, просто… Замолвит словечко князь-благодетель, и баста…
— Ты пойми! Не то что я, царица не властна. Пойди, пойди к профессорам! Они по-немецки, по-латыни, а ты… Обхохочутся.
— Подавятся, — огрызнулся Крекшин.
Перестал ныть, задвигал острыми скулами, усами, бровями, и Данилыч хохотнул, до того потешен стал звездочёт — будто облезлый и воинственный кот.
— Ну, чего накропал?
Грозился уже храбрец — покажет, мол, немцам, русская голова не хуже варит. Гисторию нашу хотят писать? Шалишь, сами напишем! Он — Крекшин — положит к стопам благодетеля и к монаршим житие Петра Великого. Уже начал сей труд. Вся Европа будет читать и благоговеть, понеже у них там ни единого суверена, равного царю, не было и нет.
— Начинаю с зарождения его, — и Крекшин приосанился, словно на кафедру взошёл перед учёным собранием. — От зачатия его во чреве царицы Натальи Кирилловны.
Скользя пальцами по листкам, прикрыв глаза и раскачиваясь, забубнил:
— И когда понесла она, пришед к царю Алексею Михайловичу премудрый муж Симеон Полоцкой [124] и поздравил с сыном, кой имеет родиться. Ибо о том возвестила звезда, новая пресветлая звезда близ Марса. И рёк Полоцкой — вижу яко в зерцале сына твоего на престоле. Подобного ему в монархах не будет. Победоносец чудный, от меча его падут вси супостаты. И страны дальние посетит, и многая здания на море и суше создана будет, и многая…
124
Симеон Полоцкий (Самуил Емельянович Петровский-Ситнианович) (1629–1680) — белорусский и русский общественный и церковный деятель.
— Звезда, говоришь?
— Звезда, — ответил Крекшин обиженно. — Повсюду видели, не токмо у нас.
— Сказки ты пишешь, гисторикус. Здания и виктории — всё звезда предсказала? Сочинил пустомеля некий, а ты поверил.
— Ну, может, и сказка, — протянул Крекшин и засмеялся мелко, лукаво. — А сочинили ведь, стало быть, нужна сказка. Нужна людям-то… Я тебе вот что скажу, князь, ты не сердись — сказка-то дороже науки.
— Пойди, пойди в Академию! — расхохотался Данилыч. —
— Не шучу, князь, ей-Богу, не шучу. Наука — она от книг, верно? А сказка от земли идёт. Как хлебный колос, как всякое растенье, как песня!
— Сказки для малолеток, Пётр Никифорыч. Великий государь нас из малолетства вывел, возросли мы нынче.
— Мало ли что… Народ наш, князюшка, наг и бос. Он молитвой жив да сказкой. Отнимаешь звезду пресветлую? Почто отнимаешь? Что в ней худого? Чем душа питается? Цифирью одной, что ли? Звезду всяк запомнит. Я ведь ради славы великого государя, дабы сияло имя его… Яко звезда в небеси. Чудное житие его. Как в чужие земли ездил, как под Полтавой бился — я всё поведаю, все дела его, Богом вдохновенные.
— Про башку деревянную?
— Хочь и про неё! Складно ведь у меня, слышь-ка! — и снова запел сказочник, закатив глаза. — В Амстердаме видел голову человечью, сделанную из дерева, и говорит человечьим голосом. Заводят её, как часы, и, заведя, кто молвит какое слово, и она такое же молвит, будто живая.
— Разумеет, не то что твоя, — рассердился князь. — Говорил же я, не было этого. Позоришь ты государя. Выходит, за игрушками он ездил… Есть там подобия анатомические, для наученья, а чтобы внимали да отвечали — нет, враньё. Кто тебе наплёл? Дурацкие россказни собираешь.
— Коли дурацкие…
Скрестил руки на животе и согнулся, словно от боли. Быстро задвигал губами, удерживая в себе обиду. Не сдержал — горестно всхлипнул, отвернувшись.
— Съеду я от тебя…
Письмо из Брюсселя
«Я хотя не имею чести Вашей Светлости быть знакомым, однако пребываю в надежде, что сие моё письмо изволите рассудить, ибо оно касается к делу наивящей важности».
Страница из школьной тетради, в голубую линейку, буквы крупные, округлые, почерк чистый, уверенный — ни единой помарки.
«Представляется необходимым, чтобы я сам был в Санкт-Петербурге, что я немедленно по указу Вашему исполню, только да соизволит Ваша Светлость меня прежде княжеским своим паролем обнадёжить, а именно: никогда и никому, кто бы он ни был, кроме Ея Величества императрицы, ничего не объявлять. Знаю, что Вам можно доверить тайну, мной обнаруженную, без всяких опасений. Вы не откроете врагам того, кто без всякого личного интереса, а лишь по долгу чести пытается предотвратить ужасное преступление».
Адресов обратных три. Первым сорвёт печати Шангион, торговец книгами в Амстердаме, на Калверстраат. Найдёт внутри другой конверт, на имя коммерсанта Сойе, в Амстердаме же. Сей последний вынет третий конверт, с ответом принца Меншикова, и, не вскрывая, перешлёт во Францию, в город Авиньон, господину Лини.
«Это не есть моё природное имя, каковое назвать воздерживаюсь, ибо вынужден соблюдать крайнюю осторожность.»
Обер-секретарь Волков, докладывая князю, щурился иронически. Туману-то напущено! Какое такое преступление! Правда, сей господин Инкогнито денег не просит. Пока не просит.