Император и ребе. Том 1
Шрифт:
Сотни этих болезненно влюбленных женщин постоянно присылали «парижскому мэтру» страстные письма, букетики, приглашения на свидания. Сансон получал их больше, чем любой другой мастер Парижа, любой знаменитый артист Комеди Франсез; даже больше, чем Дантон, этот великолепный оратор, творец революции, огромный и мужественный, с характерным носом…
Благодаря такому успеху у женщин Сансон стал весьма самоуверен. Он не на шутку прихорашивался и даже начал кокетливо играть своим кровавым мастерством на площади Революции. Отрубая треугольным ножом «вдовы» головы несчастным жертвам, он держал в зубах пламенно-красную розу и игриво перемещал ее из одного уголка рта в другой. Он прекрасно знал, что сотни влюбленных женщин пожирали его в этот момент своими голубыми, черными, серыми глазами. Они ненавидели и желали его, женщины
4
Этот самый Сансон, в короткой рубахе без рукавов, подпоясанной красным кушаком и оставлявшей открытыми его сильные руки, теперь шагнул по приказу прокурора на одну ступеньку вниз, чтобы помочь своим подручным, которые не могли справиться с полусумасшедшей женщиной… Ритмично и размеренно он сделал пару шажков, с преувеличенной элегантностью крепкими руками обхватил приговоренную поперек ее якобы беременного живота, легко поднял ее над последней ступенькой, ведущей на эшафот, и мягко положил кричащим ртом вниз на косо прислоненную к гильотине доску. При этом он подмигнул своим подручным, чтобы те привязали жертву как полагается. А сам, улыбаясь, повернулся к публике и передвинул зажатую в зубах розу из одного уголка рта в другой. Это должно было подчеркнуть, как легко он помог своим подручным там, где они не справились. Но самому связывать жертву — это уже не его дело. Так низко он, мэтр, опускаться не может.
Парни кинулись исполнять распоряжение мастера. Один из них сразу же связал ремнями ноги приговоренной, а второй попытался нагнуть кричащую голову и засунуть ее под специальный деревянный хомут. Эта работа оказалась потруднее. С отчаянной силой, которая вдруг появляется у потерявших рассудок или у утопающих, приговоренная извивалась, как змея, верхней частью тела и непрерывно выла. Она же кричала, что беременна!.. Растерянному подручному палача пришлось схватить ее за растрепанные поседевшие волосы, чтобы притянуть голову к доске. Открылся выбритый затылок — голый и бесстыдный, как блуд. Ее нос был разбит и кровоточил. После столь элегантной помощи мастера Сансона это выглядело особенно отвратительно и грубо. Подручный палача сам это чувствовал, и поэтому его руки двигались неуверенно, он плохо закрепил деревянный хомут на затылке. Но должен же быть этому конец! Чертыхаясь и сопя, он засунул доску с привязанной к ней приговоренной, как длинный ящик в комод, под большой треугольный нож.
Только теперь до приговоренной дошло, что вопли о беременности уже не помогут. Ее якобы беременный живот вдруг стал плоским, почти таким же плоским, как доска. Вся ее сила сконцентрировалась теперь в ее голом затылке и спине, вздрагивающей под плохо закрепленным хомутом. Ей удалось повернуть голову и положить на доску щеку. Тут она увидала одним глазом стальной блеск и издала придушенное кудахтанье, как курица перед тем, как ее режут. Наверняка какая-то новая мысль молниеносно возникла в ее оглушенном и все же страшно возбужденном мозгу; какое-то новое волшебное слово, которое, может быть, еще способно было удержать нависшую над ней сверкающую смертоносную сталь… Но этому слову уже никогда не суждено было прозвучать, потому что Сансон, главный палач, в то же мгновение потянул шнур рукоятки, удерживающей сталь вверху. Тяжелый треугольный нож обрушился вниз. Он сорвался, будто с карниза, и молниеносно снес обезумевшую голову. Он перерубил шею не со стороны затылка, а сбоку.
Тяжелый клубок головы перевернулся, как большой пузатый кубок, полный темно-красного вина. На мгновение он задержался, цепляясь растрепанными волосами, а потом мягко скатился в корзину с опилками, как это обычно и бывало. Необычным было только то, что кровь брызнула из перерубленных артерий не короткой дугой, а каким-то извилистым фонтаном и залила нерасторопному подручному палача пол-лица. Он словно надел на лицо алую полумаску, из-под которой испуганно мигал его какой-то противный, неестественно голубой глаз.
— Саль карабос![204] — выругался он и стал быстро вытирать лицо рукавом. — Даже после смерти она плюется…
— Мондье!.. Жези!..[205] — начали тихо креститься люди в толпе вокруг гильотины.
Сцена, которую они только что пережили, видимо, оказалась сильнее чистого разума.
Глава тридцатая третья
Марсельеза
1
Чтобы пресечь внезапное волнение толпы, вызванное ощущением трагизма казни, кто-то подал знак разодетой в пух и прах гвардейской капелле, стоявшей здесь наготове, вероятно, ради более значительных событий и более серьезных врагов Республики… Знак был подан, и сразу же широкие медные пасти труб и узкие горла армейских флейт взяли первые тона бодрой мелодии, которая начинала уже становиться популярной. От первых же музыкальных пассажей захватывало дыхание. Они потрясали своим страстным темпом и покоряли веселым полнокровием. В них звучала воля всего народа, воля, клявшаяся все перестроить заново и всех победить. Музыка сразу же заразила всех вокруг своим бурлящим мужеством. Ноги сами собой стали приподниматься и отбивать такт. Кулаки сжимались и в едином порыве угрожающе вздымались вверх, подражая всем движениям капельмейстера. Сердца, еще не отошедшие от волнения, вызванного предыдущей кровавой сценой, забились в едином ритме и понемногу успокоились. Набежавшие на глаза потрясенных людей слезы засияли, как дождевые капли в свете луча неожиданно показавшегося солнца. А шеи, которые только что были повернуты с болезненным любопытством к грязно-красному помосту гильотины, теперь распрямились. Тысячи глоток подхватили мужественную мелодию и воплотили ее в более или менее знакомых словах:
Алон-з-анфан де ла Патри! —
Вперед, сыны Отечества!
День славы пришел…
Это была новая патриотическая песня, которая первоначально была сочинена для французских волонтеров на Рейне. Автором музыки и слов был молодой композитор и саперный офицер Руже де Лиль, гораздо больше ценивший другие свои музыкальные произведения: оперы, сонаты, квартеты… Но история ничуть не посчиталась с его частным мнением. Все прочие его произведения давно и заслуженно забыты. А именно эта «никчемная песенка», как называл ее автор, отделилась от его личности и пошла по своему собственному чудесному пути, как всякий шедевр, позабывший своего создателя и живущий собственной жизнью столько, сколько ему отпущено.
Сначала эта песня неслась на крыльях стремительных французских армий, когда в 1792 году была объявлена война австрийцам и пруссакам. Потом она грохотала тяжелой поступью взбунтовавшихся народных масс. Она бушевала всю эпоху Великой революции. Песню было запрещали, как опасную и якобинскую, но она тут же вырывалась из-под запрета, как из тюрьмы, и снова звенела своими разорванными цепями. Она целых восемь десятилетий владычествовала всеми недовольными умами, пенилась и вздымалась волнами во всех политических баталиях вплоть до завершения восстания коммунаров… Здесь ее заряд исчерпался. Реставрация превратила ее сухой порох в официальный сладенький гимн Третьей французской республики…
И до сего дня несколько раз в год, в дни национальных праздников и официальных парадов современной французской гвардии с развевающимися на ветру лошадиными хвостами на медных касках, эта песня марширует через Триумфальную арку на Елисейских полях, мимо президентского дворца, а время от времени — на площади Бастилии. Состарившуюся песню освежают ревом труб, пробуждают от полудремы, вспоминая ее юность. И она, старушка, конечно, бодрится и где-то в вышине парит над своими правнуками, протирает себе глаза надушенным платочком в цветах триколора… Такова судьба всех подобных произведений. У них есть свое игривое детство, своя бурная юность, свой порыв к строительству и к разрушению в среднем возрасте, своя окруженная почетом вялая старость и своя неизбежная смерть… Примечательно у этой песни только то, что она родилась в патриотическом воодушевлении, во времена прежних побед над пруссаками, а патриотический шаблон получился из нее после войны, проигранной тем же пруссакам, только уже полтора поколения спустя, в 1872 году.