Император. Шахиншах (сборник)
Шрифт:
Родители просят оповестить их.
Просят уже несколько месяцев, продолжая жить надеждой, которую, кажется, все, кроме них, утратили. Погиб в сентябре, в декабре, в январе, то есть в период ожесточенных боев, когда над городом стояло высокое, неугасающее огненное зарево. Видимо, они находились в первых рядах демонстрантов или шли прямо под пулеметы. Либо с крыш ближайших домов их выследили снайперы. Можно только догадываться, что на любое из этих лиц в последний раз глядел какой-нибудь солдат, который наводил на жертву свой автомат.
Телепередача продолжается, это ежедневная удлиненная программа, в ходе которой до нас доносится деловой голос диктора, и мы встречаемся со все новыми людьми, которых уже нет в живых.
Снова поля цветов и через минуту новый выпуск вечерней программы. Снова фотографии, но на этот раз совершенно других людей. Чаще всего это неряшливого вида пожилые люди, одетые кое-как (мятые воротнички, мятые тиковые куртки), взгляды, полные отчаяния, осунувшиеся, небритые лица, у некоторых уже отросли бороды. У каждого на шее висит кусок картона с указанием имени и фамилии. Когда теперь возникает та или иная физиономия, кто-нибудь из картежников говорит: ах, это такой-то! И все пристально вглядываются в экран. Диктор зачитывает персональные данные и говорит о каждом из них, кто и какие преступления совершил. Генерал Мохамед Занд приказал открыть огонь по мирной демонстрации в Тебризе, сотни убитых. Майор Хосейн Фарзин истязал заключенных, прижигая им веки и вырывая ногти. Несколькими часами ранее, продолжает диктор, карательный милицейский отряд привел в исполнение приговор трибунала.
Тяжело и душно в холле во время этой демонстрации хороших и дурных покойников, тем более что давно запущенное колесо смерти продолжает вращаться. Изрыгая сотни новых фотографий (уже выцветших и совершенно новеньких, этих, со школьных матрикул, и тех, из тюрьмы). Эта вращающаяся и то и дело замедляющая свой бег карусель молчаливых лиц начинает в конце концов так угнетать и вместе с тем так завораживать, что в какой-то момент мне начинает казаться, что через минуту на телеэкране я увижу фотографии сидящих рядом со мной, а затем и мою собственную, услышу голос диктора, произносящего наши имена.
Я возвращаюсь на свой этаж, прохожу
Эти тревожные ночи обрекают людей на тюремное существование в домах, запертых на все засовы. Словно бы и нет комендантского часа, тем не менее передвижение по городу от полуночи до рассвета небезопасно. В эти часы затаившийся и застывший город в руках исламской полиции или независимых боевиков. В обоих случаях это группы хорошо вооруженных юнцов, которые то и дело прицеливаются в нас из пистолетов, выспрашивая обо всем, совещаются между собой и подчас, на всякий случай, препровождают задержанных в тюрьму, откуда потом трудно выкарабкаться. Вдобавок я никогда не бываю уверен в том, кто эти типы, что упрятывают нас за решетку, ибо у насилия, с которым пришлось столкнуться, никаких опознавательных знаков: на них нет ни мундиров, ни фуражек, ни нарукавных повязок, ни значков – это просто вооруженные гражданские лица, власть которых мы должны признать безоговорочно, не задавая вопросов, если собираемся уцелеть. Через несколько дней, однако, мы начинаем ориентироваться и классифицировать. Вот тот элегантный господин в визитном костюме, в белой сорочке с тщательно подобранным галстуком, вон тот изысканно одетый прохожий, спешащий по улице с винтовкой на плече, наверняка милицейский в одном из министерств или центральных учреждений. Зато мальчишка в маске (шерстяной чулок с прорезями для глаз и рта, натянутый на голову) – это местный федаин, которого нам не положено узнавать ни по наружности, ни по фамилии. Мы и понятия не имеем, кто эти люди в американских куртках цвета хаки, что мчатся в машине, выставив наружу автоматы. Возможно, это милиция, а может, одна из оппозиционных групп (революционные фанатики, анархисты, недобитые остатки САВАКа), которые с самоубийственной решимостью готовы совершить акт саботажа или мести. В итоге нам все равно, кто устроит засаду и в чьей ловушке (официальной или нелегальной) мы окажемся. Никого не утешают подобные различия, люди предпочитают избежать неожиданностей и баррикадируются в своих домах. Моя гостиница тоже на замке (в этот час отголоски выстрелов по всему городу сливаются со скрипом опускаемых жалюзи и хлопаньем запираемых калиток и дверей). Никто не придет и ничего не случится. Мне не с кем заговорить, я один в пустом гостиничном номере перебираю лежащие на столике фотографии и заметки, слушаю записанные на магнитофонную пленку беседы с людьми.
Господи Боже,
Всегда ли ты даруешь
Праведные души праведным людям?
И ты никогда не ошибаешься,
Не так ли?
Дагерротипы
Это самый старый снимок из тех, какие мне удалось раздобыть. На нем запечатлен солдат, у которого в правой руке цепь, к цепи прикован человек. Солдат и человек на цепи сосредоточенно глядят в объектив, заметно, что для них это важная минута. Солдат пожилой и низкорослый, это тип простого и покорного мужика, на нем не по росту просторный, плохо пошитый мундир, собравшиеся в гармошку брюки, большая съехавшая набок шапка, едва держащаяся на оттопыренных ушах, вообще у него комичный вид, он смахивает на Швейка. У человека на цепи (лицо худое, бледное, запавшие глаза) голова обмотана бинтом, вероятно, он ранен. Подпись под снимком гласит, что этот солдат – дед шаха Мохаммеда Реза Пехлеви (последнего властителя Ирана), а раненый – убийца шаха Насер-эд-Дина. Следовательно, снимок сделан в 1896 году, когда Насер-эд-Дин после сорокадевятилетнего господства пал от руки запечатленного здесь убийцы. У деда и убийцы усталый вид, и это естественно: несколько дней они бредут из Кума к месту публичной казни – в Тегеран. Они тащатся еле-еле по дороге через пустыню в адскую жару, в духоте распаленного воздуха, солдат позади, впереди него – исхудалый убийца на цепи, так раньше разные циркачи водили дрессированного медведя, устраивая в городах, попавшихся на пути, потешные зрелища, посредством которых содержали себя и животное. Теперь дед и убийца бредут усталые, то и дело отирая пот со лба, иногда убийца жалуется на боли в раненой голове, но чаще оба молчат, ибо в конечном счете говорить не о чем – убийца совершил преступление, а солдат сопровождает его к месту казни. В те годы Персия – это страна удручающей бедности, железные дороги отсутствуют, кареты – только у аристократов, следовательно, те двое на снимке должны добираться к далекой цели, обозначенной в приговоре и приказе, пешком. Иногда им попадаются несколько мазанок, убогие и оборванные крестьяне сидят, опершись о стену, безучастные, неподвижные. Однако сейчас, завидев приближающихся по дороге узника и конвоира, они оживляются, в их глазах вспыхивает любопытство, поднявшись с земли, они теснятся вокруг покрытых пылью пришельцев. Кого это вы ведете, господин? – робко интересуются они у солдата. Кого? – повторяет вопрос солдат, с минуту он молчит, чтобы вызвать больший эффект и напряженность. Вот этот – произносит он наконец, указуя на узника, – убийца шаха! В его голосе – нескрываемая нотка гордости. Крестьяне поглядывают на убийцу со смешанным чувством ужаса и восхищения. Поскольку он убил такого высокого господина, человек на цепи им тоже кажется в известном смысле величиной, при посредстве совершенного преступления он как бы сам попал в высший свет. Они не знают, возмущаться ли им или пасть перед убийцей на колени. Тем временем солдат привязывает цепь к вкопанному у дороги столбу, снимает с плеча винтовку, которая так длинна, что почти волочится по земле, и велит крестьянам принести воды и пищи. Те хватаются за голову: в деревне нечего есть – голод. Добавим, что солдат, подобно им, из крестьян, и, как и у них, у него нет фамилии, в качестве ее он использует название родной деревни – Савад-кучи. Но на нем обмундирование, у него винтовка и его отличили тем, что доверили вести к месту казни убийцу шаха. Используя свое высокое положение, он снова велит крестьянам принести воду и еду, поскольку сам чувствует скручивающий ему кишки голод. Кроме того, он не может допустить, чтобы человек на цепи умер от жажды и истощения, ибо в Тегеране пришлось бы отменить такое редкостное зрелище, как публичную казнь убийцы самого шаха на запруженной толпой площади. Запуганные крестьяне, грубо понукаемые солдатом, приносят то, чем питаются сами: выкопанные из земли увядшие коренья и кусок сушеной саранчи. Солдат и убийца устраиваются в тени перекусить, они с аппетитом грызут сушеную саранчу, сплевывая в сторону крылышки, запивая ее водой, а крестьяне молчаливо, с завистью поглядывают на них. С наступлением вечера солдат выбрал для ночлега жилье получше, изгнав оттуда хозяина и превратив мазанку во временную тюрьму. Он обматывает себя той же цепью, которой прикован узник (чтобы тот не сбежал), и оба укладываются на глинобитный, черный от тараканов пол и, утомленные, погружаются в глубокий сон. Утром встают и отправляются дальше, к цели, указанной в приговоре и приказе, то есть на север, в Тегеран, через ту самую пустыню и в колеблющемся зное, продолжая путь в том же порядке – впереди убийца с забинтованной головой, за ним позвякивающая железная цепь, придерживаемая рукой солдата-конвоира, и, наконец, он сам в столь нескладно пошитом мундире, такой забавный в своей великоватой, криво нахлобученной шапке, держащейся на оттопыренных ушах, так что едва увидев его на снимке, я сразу подумал, что это вылитый Швейк.
На нем мы видим молодого офицера из Персидской казачьей бригады, который стоит возле станкового пулемета, объясняя коллегам принцип действия этого смертоносного оружия. Так как запечатленный на снимке станковый пулемет – модернизованная модель «Максима» 1910 года, то и фотография скорее всего тоже этого периода. Молодого офицера (год рождения 1878-й) зовут Реза-хан, он сын солдата-конвоира, которого пятнадцатью годами ранее мы встретили в пустыне, когда тот вел на цепи убийцу шаха. Сравнивая оба снимка, мы тотчас обратим внимание, что в отличие от отца Реза-хан – гигант. Он на голову выше своих коллег-офицеров, с могучей грудной клеткой, он смахивает на силача, который без труда гнет подковы. У него воинственный вид, холодный, изучающий взгляд, широкие мощные челюсти, сжатые губы, никакого намека даже на самую мимолетную улыбку. На голове у него черная каракулевая казацкая папаха, ибо, как уже говорилось, он офицер Персидской казачьей бригады (единственного воинского формирования, каким в ту пору располагал шах), которой командует полковник царской армии из Санкт-Петербурга Всеволод Ляхов. Реза-хан – любимец Ляхова, который обожает прирожденных солдат, а наш юный офицер – это тип такого солдата. В бригаду он попал четырнадцатилетним мальчишкой, неграмотным (впрочем, до конца жизни он так и не научился прилично читать и писать), но благодаря умению повиноваться, дисциплинированности, решительности и природному уму, а также благодаря тому, что военные называют командирским талантом, постепенно поднимается по ступеням профессиональной карьеры. Но существенное его продвижение по службе происходит только после 1917 года, когда шах, заподозрив Ляхова (и совершенно напрасно!) в симпатиях к большевикам, уволил его из армии и отправил в Россию. Теперь Реза-хан становится полковником и командиром казачьей бригады, которую с той поры опекают англичане. Английский генерал, сэр Эдмунд Айронсайд, на одном из приемов говорит, привстав на цыпочки, чтобы дотянуться до уха Реза-хана: полковник, вы человек неограниченных возможностей. Они выходят в сад, где во время прогулки генерал подбрасывает ему мысль о государственном перевороте, передавая благословение Лондона. В феврале 1921 года во главе своей бригады Реза-хан вступает в Тегеран, арестовывает столичных политиков (зима, снег, политики жалуются на холод и сырость тюремных камер), потом создает новое правительство, в котором он становится военным министром, а затем премьером. В декабре 1925 года послушное Конституционное собрание (которое боится полковника
Многое станет понятно тому, кто пристально вглядится в фотографию отца и сына 1926 года. На ней отцу сорок восемь, а сыну семь лет. Контраст между ними с любой точки зрения поразительный: массивная, раздавшаяся фигура шаха-отца, который застыл, насупившийся, надменный, упершись руками в бока, а рядом с ним едва доходящая ему до пояса хилая, щуплая фигурка мальчика, который бледен, смущен и послушно вытянулся по стойке «смирно». Оба в одинаковых мундирах и шапках, на них одинаковые сапоги и ремни, одно и то же число (ровно четырнадцать) пуговиц. Полное сходство в одежде – это идея отца, который хочет, чтобы сын, столь отличный по своей сути, походил бы на него возможно точнее. Сын ощущает эти отцовские намерения, и хотя по природе он слаб, нерешителен, неуверен в себе, он будет любой ценой стремиться уподобиться суровой, деспотической натуре отца. С этого момента в мальчике начинают развиваться и сосуществовать две натуры – его собственная и та, которой он старался подражать, врожденная и эта родительская, которую он благодаря честолюбивым усилиям начнет приобретать. Наконец он настолько подчинится отцу, что когда спустя годы сам сядет на трон, то будет непроизвольно (а часто и сознательно) следовать поведению отца, и даже в конце своего собственного правления ссылаться на его деспотический авторитет. Пока же отец начинает царствовать со всей присущей ему энергией и стремительностью. У него обостренное чувство мессианства, и он знает, чего хочет (выражаясь его вульгарным языком, он намерен заставить темный сброд трудиться и создать сильное, современное государство, пред которым все, как он заявляет, со страху наделали бы в штаны). У него пруссацкая железная рука и несложные методы управителя. Старый, дремлющий, расхристанный Иран колеблется в своих основах (по его приказу Персия отныне называется Ираном). Принимается он и за создание внушительной армии. Сто пятьдесят тысяч человек обмундировывают и вооружают. Армия – предмет особой его заботы, его самая возвышенная страсть. Армия не может испытывать финансовые затруднения, она должна иметь все. Армия приохотит народ к современности, к дисциплине и послушанию. Все должны стоять по стойке «смирно». Он запрещает носить иранскую одежду. Все обязаны ходить в европейском платье! Он запрещает иранские головные уборы. Все обязаны носить только европейские шляпы. Запрещает носить чадру. Полиция на улицах сдирает чадру с перепуганных женщин. Против этого протестуют верующие в мечетях Мешхеда. Он посылает артиллерию, которая разрушает мечети, уничтожая бунтовщиков. Он приказывает перевести кочевников на оседлый образ жизни. Кочевники бунтуют. Он велит отравить колодцы, обрекая бунтовщиков на голодную смерть. Кочевники продолжают сопротивляться, тогда против них он посылает карательные войска, которые целые округа превращают в пустыню. Кровь льется рекой по дорогам Ирана. Он запрещает фотографировать верблюдов, заявляя, что это недоразвитое животное. В Куме какой-то мулла произносит критическую проповедь. Он врывается в мечеть и избивает критика палкой. Великого аятоллу Медреши, который выступил против шаха, он годами держит в темнице под замком. Либералы робко протестуют в газетах. Он закрывает газеты, либералов сажает в тюрьму. Некоторых из них приказывает замуровать живьем в башнях. Если ему покажется, что кто-то выражает недовольство, он в качестве наказания велит им ежедневно отмечаться в полиции. Даже аристократам делается дурно на приемах, когда этот брюзгливый и неприступный гигант поглядывает на них грозным оком. Реза-шах навсегда сохранил целый ряд привычек своего деревенского детства и казарменной юности. Он жил во дворце, но по-прежнему спал на полу, постоянно ходил в мундире, ел с солдатами из одного котла. Свой парень! Вместе с тем у него жадность к земле и деньгам. Используя свою власть, он сколачивает баснословное состояние. Он становится самым крупным феодалом, владельцем примерно трех тысяч деревень и двухсот пятидесяти тысяч приписанных к ним крестьян, он – держатель акций, имеет свою долю в банках, берет дань, подсчитывает и подсчитывает, прибавляет и прибавляет, достаточно бывает, что у него заблестят глаза при взгляде на красивый лес, цветущую долину, плодородную плантацию. Этот лес, долина, плантация становятся его собственностью, неутомимый, ненасытный, он все время округляет свои владения, наращивает и приумножает свое фантастическое состояние. Никому не дозволено приблизиться к черте, которая обозначает границу монаршей земли. Однажды состоялась показательная экзекуция – по приказу шаха карательный отряд расстрелял осла, который, пренебрегая запретами, забрел на луг, принадлежащий Реза-шаху. На место казни согнали крестьян из окрестных селений, чтобы те научились уважать господскую собственность. Но наряду с жестокостью и чудачествами у старого шаха имелись и свои заслуги. Он спас Иран от развала, который угрожал этому государству после Первой мировой войны. Кроме того, он стремился модернизировать страну, прокладывая шоссе и железные дороги, строя школы и офисы, аэродромы и новые жилые кварталы в городах. Однако народ продолжал прозябать в нужде и апатии, а когда Реза-шах умер, обрадованный люд долго ликовал в связи с этим событием.
Известная фотография, в свое время обошедшая весь мир: Сталин, Рузвельт и Черчилль сидят в креслах на веранде. Сталин и Черчилль в мундирах. Рузвельт в темном костюме. Тегеран, солнечное декабрьское утро 1943 года. У всех на этом снимке безмятежное выражение лиц, и это нас радует, поскольку мы знаем, что идет самая тяжелая в истории война, и выражение лиц этих людей для всех крайне важно – это должно придавать бодрости. Фотокорреспонденты заканчивают работу, и Большая тройка переходит в холл для краткой неофициальной беседы. Рузвельт спрашивает Черчилля, что произошло с властителем этой страны, шахом Резом (если, оговаривается Рузвельт, я правильно произношу эту фамилию). Черчилль пожимает плечами, говорит с неохотой. Шах восхищался Гитлером, окружил себя его людьми. В Иране немцы были повсюду – во дворце, в министерстве, в армии. Абвер сделался в Тегеране всемогущим, а шах одобрял это, поскольку Гитлер воевал против Англии и России, а наш монарх их не терпел, потирал руки, когда войска фюрера одерживали победы. Лондон боялся потерять иранскую нефть, служившую горючим для британского флота, а Москва опасалась, что немцы высадятся в Иране и нанесут удар в районе Каспийского моря. Но прежде всего речь шла о Трансиранской железной дороге, по которой американцы и англичане собирались снабжать оружием и продовольствием Сталина. Шах не разрешил использовать железную дорогу, а это был драматический момент; немецкие дивизии все дальше продвигались на Восток. В этой ситуации союзники действовали решительно – в августе 1941 года в Иран вступили английские и советские войска. Пятнадцать иранских дивизий капитулировали, не оказав сопротивления, на что шах отреагировал как на нечто невероятное, восприняв случившееся как свое личное унижение и крах. Часть его армии разбрелась по домам, часть союзники интернировали в казармах. С шахом, лишившимся своих солдат, перестали считаться, он перестал существовать. Англичане, которые уважают даже тех монархов, которые им изменили, предложили шаху почетный выход – пусть Его Величество отречется от власти в пользу сына, наследника престола. Мы о нем хорошего мнения и обеспечим ему поддержку. И пусть Его Величество не воображает, что есть какой-то иной выход! Шах дал согласие, и в сентябре того же, 1941, года, на престол вступает его двадцатидвухлетний сын – Мохаммед Реза Пехлеви. Старый шах – уже частное лицо и впервые в жизни надевает штатский костюм. Англичане на пароходе доставляют его в Африку, в Йоханнесбург (где он умирает через три года скучной и обеспеченной жизни, о которой трудно сказать что-нибудь еще). We brought him, we took him – коротко резюмировал Черчилль («Мы его поставили, мы же его и свергли»).
Я чувствую, что мне не хватает нескольких фотографий или просто не могу их найти. У меня нет фото последнего шаха периода его ранней юности. Отсутствует снимок 1939 года, когда он посещает офицерское училище в Тегеране, ему исполняется двадцать лет, и отец присваивает сыну генеральское звание. Нет у меня и фотографии его первой жены – Фавзии, принимающей молочную ванну. Да, Фавзия, сестра короля Фарука, девушка удивительной красоты, принимала молочные ванны, но княжна Ашраф, сестра-близнец юного шаха и, как говорят, его злой дух, его черная совесть, подсыпала ей в ванну разъедающие порошки: это один из дворцовых скандалов. Зато я располагаю фотографией последнего шаха от 16 сентября 1941 года, когда он наследует по отцу престол как шах Мохаммед Реза Пехлеви. Он стоит в зале парламента, худощавый, в парадном мундире, с саблей на боку, и по бумажке читает текст присяги. Эта фотография повторялась во всех альбомах, посвященных шаху, а таких были десятки, если не сотни. Он обожал читать книги о себе и рассматривать альбомы, издававшиеся в его честь. Обожал присутствовать на открытии возводимых в его славу монументов и на выставках своих портретов. Трудностей в том, чтобы лицезреть изображение шаха, не возникало. Достаточно было остановиться в любом месте и оглядеться вокруг: шах находился всюду. Поскольку он не отличался высоким ростом, фотографам приходилось устанавливать объективы таким образом, чтобы на снимке среди присутствующих он выглядел самым рослым. Он помогал им в их усилиях, предпочитая носить обувь на высоких каблуках. Подданные целовали его ботинки. У меня имеются такие фотографии, когда, распростершись перед ним, они лобызают его обувь. Однако же у меня не сохранился снимок его мундира 1949 года. Этот мундир, продырявленный пулями и залитый кровью, экспонировался в застекленной витрине в офицерском клубе в Тегеране как реликвия, как напоминание. Шах был в этом мундире, когда некий юноша, прикинувшийся фоторепортером, используя пистолет, вмонтированный в камеру, произвел целую серию выстрелов, тяжело ранив монарха. Подсчитано, что производилось пять покушений на его жизнь. В силу этого возникла атмосфера чрезвычайной опасности (впрочем, вполне реальной), так что шах вынужден был передвигаться, окруженный толпой полицейских. Иранцев раздражал тот факт, что иногда устраивались торжества с участием шаха, на которые по соображениям безопасности приглашались только иностранцы. Его соотечественники язвительно добавляли, что по Ирану он передвигался почти исключительно самолетом или на вертолете, обозревая свою страну только с птичьего полета, с той выигрышной, сглаживающей контрасты перспективы. У меня нет ни одной фотографии Хомейни давних лет. Хомейни в моей коллекции появляется сразу в качестве старца, словно бы он был человеком без юности и зрелого возраста. Здешние фанатики верят в то, что Хомейни двенадцатый имам, Ожидаемый, исчез в девятом веке и теперь, когда прошло свыше тысячи лет, вернулся, чтобы избавить народ от нужды и преследований. Это достаточно парадоксально, но факт, что Хомейни, выглядевший на фотографии как столетний муж, мог бы подтвердить это наивное заблуждение.