Император. Шахиншах (сборник)
Шрифт:
Какая-то мания, мой друг, охватила этот безумный и безрассудный мир, мания развития. Все хотят развиваться. Каждый думает, как ему развиться, и не естественным образом, согласно с Божьим законом, когда человек рождается, развивается и умирает, но развиться неслыханно, динамично и внушительно, развиться так, чтобы все восхищались, завидовали, отличали, покачивали головами. Откуда пошла эта мода – неизвестно. Людей охватило какое-то стадное чувство, какое-то алчное ослепление, ибо достаточно было, чтобы кто-то там, на другом конце света развивался, как тотчас все жаждут развиваться, сразу же напирают, наступают, требуют, чтобы их тоже развивали, чтобы догнать, превзойти, и достаточно, мой друг, не прислушаться к этим требованиям, как немедленно начнутся волнения, крики, перевороты, ниспровержения, недовольство и перекосы. А ведь империя наша существовала сотни, даже тысячи лет без явных признаков развития, однако же ее правители пользовались уважением, им воздавались божеские почести. Императоры Зара Якоб, Товадрос, как и Йоханныс, – все одинаково почитались. Кому пришло бы в голову пасть перед монархом на колени с мольбами, чтобы тот его развивал? Ныне, однако, мир изменился, что с присущей ему врожденной интуицией осознал достопочтенный господин и искренне сделал ставку на развитие, понимая всю пользу и привлекательность дорогостоящих новшеств, а поскольку он всегда питал слабость к любому прогрессу, более того – обожал прогресс, то и на сей раз в нем обнаружилась истинная жажда деятельности и отчетливое желание, чтобы впоследствии сытый и радостный народ благодарно воскликнул: глядите, это тот самый, что наставил нас на путь прогресса! Поэтому в час, отведенный для проблем развития (с четырех до пяти дня), наш господин демонстрировал особую живость ума и выдумку. Он принимал целые процессии проектировщиков, экономистов, финансистов, беседовал с ними, расспрашивал, поощрял и нахваливал их. Одни чертили, другие возводили, ну, словом, развитие велось не на шутку. Неутомимый господин ездил и присутствовал то на церемонии открытия нового моста, то сдачи дома, то аэропорта, присваивая этим объектам свое имя – мост имени Хайле Селассие в Огадене, больница имени Хайле Селассие в Харэре, зал имени Хайле Селассие в столице, и так все, что создавалось, нарекалось императорским именем. Он также закладывал первый камень в основание фундамента, знакомился с прогрессивными методами в строительстве, торжественно разрезал ленты, присутствовал при первом пуске трактора, всюду, как я уже упоминал, беседовал, расспрашивал, ободрял и нахваливал. Во дворце повесили карту развития империи, на которой (стоило достопочтенному господину нажать кнопку) вспыхивали лампочки, стрелки, звездочки, кружочки, и все они светились и помигивали, так что сановники могли вдоволь налюбоваться, хотя некоторые воспринимали это как чудачества монарха, но, например, различные зарубежные делегации как из африканских, так из всех других стран света явно упивались созерцанием карты и, выслушав пояснения императора о лампочках, стрелках, звездочках и кружочках, обменивались мнениями, задавали вопросы, восхищались,
О, как восхитительна жизнь на международной арене! Достаточно вспомнить наши визиты – аэровокзалы, приветствия, море цветов, объятия, оркестры, каждая минута расписана по протоколу, а далее – лимузины, приемы, заранее написанные и переведенные спичи, парадные мундиры и блеск, здравицы, доверительные беседы, глобальные проблемы, этикет, чванство, подарки, апартаменты, наконец, усталость, да, по прошествии целого дня усталость, но как величественна и бодряща, как изысканна и почетна, как достойна и почтенна, как воистину международна эта усталость! А назавтра – визиты, поглаживание детей по головкам, прием подарков, спешка, программа, напряженность, но приятная, возвышающая, на минуту избавляющая от дворцовых забот, имперских тревог, позволяющая забыть о петициях, группировках, заговорах, хотя доброжелательнейший господин, чествуемый хозяевами, освещаемый вспышками блицев, неизменно интересовался сообщениями о делах в империи: каково положение с бюджетом, что в армии, в студенческой среде. Этот отблеск международной жизни распространялся даже на меня, который шествовал в свите всего лишь во главе шестой десятки восьмого ранга, девятой категории. Обрати внимание, мой друг, что у нашего господина была слабость к зарубежным поездкам. Уже в двадцать четвертом году, став первым монархом в нашей истории, покинувшим пределы империи, милостивый господин удостоил своим визитом европейские страны. Это была какая-то фамильная склонность к визитам, унаследованная от отца, угасшего раса Мэконнына, которого многократно направлял за границу для переговоров с правительствами других государств император Менелик. Добавлю, что господин наш навсегда сохранил это пристрастие, и даже вопреки естественному течению человеческой жизни, когда к старости люди охотнее сидят дома, неутомимый повелитель все больше и больше путешествовал, наносил визиты, посещая самые отдаленные страны, до такой степени бывая захвачен этими вояжами, что язвительные зарубежные журналисты называли его летающим послом собственного правительства и интересовались, когда он намерен посетить свою империю! Здесь как раз самое время, дружище, сообща посетовать на бестактность и даже брюзжание зарубежной прессы, которая вместо того, чтобы способствовать сближению и взаимопониманию, готова на любую подлость, крайне охотно вмешиваясь в наши внутренние дела. Я теперь размышляю над тем, почему достопочтенный господин, несмотря на отягощавшее его плечи бремя лет, все чаще и чаще путешествовал, наносил визиты. Всему виной бунтарское тщеславие братьев Ныуай, которое навсегда смутило безмятежный покой в империи, их безбожные и безответственные упреки императору в нашей отсталости и косности. Но господин наш сам чувствовал веяние времени и вскоре после этого кровавого и оскорбительного для империи мятежа приказал приступить ко всеобщему развитию. А после того как последовало такое распоряжение, ему ничего не оставалось, как отправиться странствовать из одной столицы в другую в поисках помощи, кредитов, капиталов, ибо наша империя боса и гола, нужда так и вопиет. И в этом господин наш продемонстрировал свое превосходство над студентами, доказав им, что прогресс возможен и без реформ. А как это возможно, дружище, спросишь ты? А так, что если иностранный капитал предоставляет кредиты на постройку заводов, то никакая реформа не нужна. И вот, пожалуйста, господин наш не допустил реформ, но заводы строили и строили – значит, прогресс совершался. Достаточно проехать из центра в сторону Дэбрэ-Зэйт и увидеть, как высятся один за другим современные автоматизированные заводы! Но теперь, когда достойный господин в столь неподобающем одиночестве уже завершил свой жизненный путь, я могу признаться, что у меня были свои соображения относительно поездок и визитов императора. Господин наш видел глубже и прозорливее, чем кто-либо из нас. И наделенный этой способностью, он понимал: что-то кончается, а он слишком дряхл, чтобы сдержать надвигающуюся лавину. Он становится все старее и немощнее. Усталость возрастает, силы на исходе. Ему все настоятельнее требуется покой и отдых. И эти визиты служили передышкой, он мог передохнуть, перевести дыхание. Мог на какое-то время избавиться от доносов, не слышать шума демонстрантов и полицейской стрельбы, мог не видеть рож подхалимов и льстецов. Не должен был по крайней мере в течение дня решать неразрешимое, исправлять непоправимое, исцелять неисцелимое. В отдаленных странах никто не готовил заговоров против него, никто не вострил нож, ему никого не приходилось отправлять на виселицу. Он мог спокойно лечь в постель, зная, что проснется живым и здоровым, он мог сесть за стол с президентом, с которым успел подружиться, побеседовав как человек с человеком. О да, друг мой, позволь мне еще раз выразить свое восхищение международной жизнью. Разве без этого можно было бы вынести ныне бремя власти? И где в конечном итоге человек должен искать понимания, если не в далеком свете, в чужих краях, во время этих доверительных бесед с другими правителями, которые в ответ на наши сетования посочувствуют, ибо эти трудности и беды им знакомы. Однако на самом деле все это выглядело не так, как я здесь рассказываю. Раз уж мы дошли до такой степени откровенности, признаем, что в последние годы правления нашего благодетеля успехов было все меньше, а неудач все больше. И вопреки предпринимаемым усилиям число успехов монарха не возрастало – а как же в сегодняшнем мире утвердить себя, не добившись успехов? Конечно, можно их выдумать, вдвое преувеличить, можно пуститься в объяснения, но тогда тотчас же поднимают голову смутьяны и начинают клевать, и такое распространилось коварство и безнравственность, что скорее поверят смутьянам, нежели тронной речи. Итак, наш высокий господин предпочитал ездить за границу, ибо выступая там, улаживая споры, ратуя за развитие, наставляя братьев-президентов на истинный путь, выражая заботу о судьбах человечества, он, с одной стороны, избавлялся от обременительных государственных забот, а с другой – получал спасительную компенсацию в виде чрезвычайной пышности приемов и благосклонных похвал других правителей и монархов. Ибо нельзя забывать, что наш господин, несмотря на все тяготы столь продолжительной жизни, даже в минуты самых суровых испытаний и приступов меланхолии, ни на миг не помышлял оставить престол, а наоборот, по мере роста противоречий и оппозиции особое внимание уделял тому часу, который отводился на рассмотрение армейско-полицейских проблем, когда он укреплял необходимый порядок в империи.
Прежде всего хочу подчеркнуть, что наш господин, являясь наивысшей, поставленной над законом личностью в государстве (ибо он сам являл собой источник законодательства и не подлежал его нормам и установлениям), был непререкаемым авторитетом во всем, что существовало и что Богом или людьми сотворено для жизни, а следовательно, также и верховным главнокомандующим, и шефом полиции. Обе функции требовали особой заботы и тщательного контроля этих институтов, тем более что декабрьские события служили свидетельством постыдных непорядков, возмутительной недисциплинированности и даже святотатственной измены, какие имели место в императорской гвардии и полиции. К счастью, однако, армейские генералы в ту неожиданную годину испытания проявили свою преданность, обеспечив монарху достойное, хотя и горестное возвращение во дворец. Но сохранив нашему господину престол, они начали теперь домогаться от благодетеля платы за эту услугу. Ибо в армии царил столь низменный дух, что преданность пересчитывали на деньги и ожидали даже, что щедрый господин по собственной инициативе станет все туже набивать им карманы, забыв, что привилегии ведут к коррупции, а коррупция оскверняет честь мундира. А эта дерзость и самоуверенность армейских генералов передалась и полицейским чинам, которые тоже жаждали, чтобы их подкупали, осыпали уймой привилегий и набивали им карманы. А все потому, что, видя, как слабеет могущество дворца, они мгновенно смекнули, что нашему монарху часто будет необходима их помощь, ибо в конечном итоге они его самый надежный, а в критический момент – и единственный оплот. Прозорливый господин вынужден был тогда ввести военно-полицейский час, во время которого он щедро одаривал высших офицеров, проявляя заботу об обоих институтах, гарантирующих порядок и благословляемую народом стабильность внутри страны. Так с помощью милостивого господина, который не обошел их своим вниманием, генералы устроились настолько недурно, что в нашей империи, насчитывавшей до тридцати миллионов земледельцев и всего лишь сто тысяч солдат и полицейских, на сельское хозяйство расходовался один процент государственного бюджета, а на армию и полицию – целых сорок. Это дало студентам повод для очередного умствования и поношения. Но были ли они справедливы? Ведь это наш господин создал первую в истории страны регулярную армию, оплачиваемую из единой, царской казны. До него существовало только воинство, образуемое из народного ополчения, которое по императорскому приказу стекалось со всех уголков страны к полю битвы, грабя по пути все, что подворачивалось под руку, обирая окрестные села, избивая крестьян, истребляя скот. Достопочтенный же господин наказывал за грабежи, запретил скликать народное ополчение и доверил англичанам создание регулярного войска, что и произошло после изгнания итальянцев. Достойный господин обожал свою армию, охотно принимал парады и любил надевать императорско-маршальский мундир, которому придавали блеск разноцветные ряды орденов и медалей. Но его императорское достоинство не позволяло ему подробно вникать во все детали казарменной жизни и изучать положение простого солдата и унтер-офицеров, а дворцовая дешифровальная машина, видимо, давала сбои: достаточно сказать, что, как со временем выяснилось, монарх не знал о происходящем в расположении дивизии, а это, увы, позже роковым образом отозвалось на судьбах престола и империи.
…И в результате заботы нашего благодетеля о силах порядка и щедрот, сыпавшихся на этой ниве в последние годы царствования, столько развелось полицейских, столько всюду было ушей, которые лезли из земли, прилипали к стенам домов, парили в воздухе, приникали к замочным скважинам, караулили в учреждениях, таились в толпе, торчали в подъездах, толклись на рынках, что люди (чтобы спастись от засилья доносчиков) неведомо как, где и когда, без школ, без курсов, без пластинок и словарей овладели вторым языком и освоили его в совершенстве – настолько, что мы, простые и непросвещенные, неожиданно сделались двуязычным народом. Это служило большим жизненным подспорьем, даже сохраняло жизнь и покой, позволяя нам существовать. У каждого из этих языков имелась своя лексика, свой смысл и даже своя грамматика, однако же все умели управляться с этими трудностями и вовремя высказаться на соответствующем языке. Один язык служил для внешнего общения, другой – для внутреннего пользования, первый был сладкозвучным, второй – корявым, этот выставлен напоказ, тот – обращен внутрь. И каждый уже прикидывал (в зависимости от положения или обстоятельств): высунуть ли этот язык или же упрятать поглубже, обнаружить или затаить.
Подумать только, любезный, что среди этого процветания и развития, среди этого громко провозглашенного нашим монархом благополучия и благосостояния как гром с ясного неба внезапно вспыхивает бунт! Во дворце растерянность, шок, беготня, остолбенение, недоумение достопочтенного господина: почему вспыхнул бунт? Но как нам, смиренным слугам его, ответить на этот вопрос? Ведь случай управляет судьбами людей, значит, с равным успехом он может управлять и империей, и вот именно этот случай и произошел у нас в шестьдесят восьмом году, когда в провинции Годжам крестьяне взяли власть за горло. Всей знати это казалось совершенно невероятным, поскольку народ у нас был уступчивый, спокойный, богобоязненный, вовсе не склонный к мятежу, а тут, как я говорю, – ни с того ни с сего – бунт! В наших нравах смирение – самая главная черта, и даже достойный господин, будучи отроком, лобызал башмаки своего отца. Когда старшие ели, детям полагалось стоять, отвернувшись лицом к стене, чтобы у них не возникло безбожное искушение оказаться с родителями на равных. Я упоминаю об этом, любезный, чтобы ты знал: если уж в такой стране подданные начинают бунтовать – значит, для этого должна быть какая-то исключительная причина. Так вот, признаем здесь, что всему виной оказалось непомерное усердие министерства финансов. Это были года реализуемого в приказном порядке развития, так
Ну так вот, год спустя после мятежа в Годжаме, который, явив разъяренный и суровый лик простого люда, потряс дворец и нагнал страху на высших чиновников (но не только на них, ибо и у нас, рядовых служащих, душа ушла в пятки), меня постигла беда личного порядка: мой сын Хайле, в те мрачные годы студент университета, начал думать. Да, начал задумываться, а я должен пояснить тебе, дружище, что думать в те годы – это было крайне накладное и даже вовсе гиблое дело, и его светлость, высокий господин, в своей неусыпной заботе о благе и добре своих подданных, неизменно стремился оберегать их от этого пустого и хлопотного занятия. Зачем было понапрасну терять время, которое они призваны посвятить дальнейшему развитию страны, нарушать свой внутренний душевный покой и забивать головы всяческой крамолой. Ничего путного и рассудительного не могло последовать из того, что кто-то принялся думать или же опрометчиво и дерзко свел компанию с теми, кто размышлял. К сожалению, именно так опрометчиво поступил мой легкомысленный сын, на что первой обратила внимание моя жена (чей материнский инстинкт подсказал, что над нашим домом сгущаются мрачные тучи), и однажды она говорит мне, что Хайле, кажется, предался раздумьям, так как он сделался очень грустным. Тогда же получалось так, что те, которые начинали анализировать то, что происходит в империи, ходили как в воду опушенные, словно предчувствуя нечто неясное и невообразимое. Чаще всего такие лица были у студентов (добавим здесь), все больше досаждавших нашему господину. Прямо удивительно, почему полиция не напала на этот след, на эту связь между интеллектом и настроением человека: обрати она на это вовремя внимание, она легко обезвредила бы упомянутых мыслителей, которые своим недовольством, брюзжанием и злобными выпадами причинили столько огорчений и забот достопочтенному господину. Однако император, обладавший большей прозорливостью, нежели его полиция, понимал, что меланхолия – это повод к раздумьям, недовольству, скепсису, апатии, и повелел устраивать развлечения, игры, танцы, карнавалы по всей империи. Достопочтенный господин лично распорядился зажигать огни во дворце, нищим закатывал пиры, призывая их повеселиться. А насытившись и наплясавшись, те славили своего господина. Это продолжалось годы, и подобные утехи настолько забили и задурили людям головы, что, встречаясь, они болтали только об этом, судачили, перебрасывались шутками, вспоминали нелепицы, пересказывали сплетни. За душой ни гроша, а жизнь хороша. Пусть тоска берет – веселится народ. Живем убого – смеемся много. И только тем, которые размышляли, видя как все опошляется, мельчает, утопает в грязи, покрывается плесенью, не до забав было, не до смеха. Они служили сущим наказанием для других, заставляя их задумываться, но эти другие хоть и не предавались раздумьям, а поумнее были, не давали себя вовлечь в это дело, и если студенты начинали рассуждать, витийствовать, затыкали уши и побыстрей исчезали. Ибо зачем знать, если лучше не знать? Зачем усложнять жизнь, если можно без этого обойтись? Зачем болтать, когда полезнее помолчать? Зачем вникать в проблемы империи, если в собственном доме столько нерешенных проблем? Так вот, дружище, видя, сколь опасный путь избрал мой сын, я старался его отговорить, отвлечь, привить ему охоту к увеселениям, посылал его путешествовать, я бы даже предпочел, чтобы он окунулся в ночную жизнь, нежели увлекся этими адскими заговорами и манифестами. Представь себе только мою растерянность и подавленность от сознания того, что отец – во дворце, а сын – в антидворцовом лагере, что я выхожу на улицу, охраняемый полицией от собственного сына, который участвует в демонстрациях, бросает камни. Я говорю ему: перестань думать, предайся забавам, погляди на тех, кто внемлет мудрым советам, какой у них благодушный вид, просветленные лица, они смеются, веселятся, а если чем-то и удручены, то лишь тем, где достать деньги, но к трудностям такого рода наш благодетель всегда благосклонен, постоянно думая о том, как их облегчить и упростить. А как же, говорит мне Хайле, может быть противоречие между мыслящим и умным, ведь если он не мыслит, то, значит, он глуп. В том-то и дело, что умен, говорю я, только мысль свою он устремил в безопасном направлении, в укромное, тихое место, а не к шумным и дробящим мельничным жерновам, и там так ее пригладил и причесал, что ни придраться к нему, ни обвинить его в чем-либо невозможно, да и сам он уже успел забыть, куда свою мысль укрыл, он и без нее сумел обойтись. Да где там! Хайле жил уже в ином свете, ибо во время оно университет, расположенный неподалеку от дворца, превратился в настоящий антидворец и только смельчаки отваживались заглядывать туда, ибо пространство между двором и учебным заведением напоминало поле битвы, где решались теперь судьбы империи.
Он возвращается мыслью к декабрьским событиям, когда командующий императорской гвардией Менгисту Ныуай явился в университет и показал студентам ломоть черствого крестьянского хлеба, какой мятежники заставили есть приближенных монарха. Это событие вызвало у студентов шок, след от которого сохранился. Один из доверенных офицеров Хайле Селассие представил им императора, божественного избранника, наделенного чертами сверхъестественного существа, как человека, который терпимо относился к господствовавшей при дворе коррупции, отстаивал косную систему, мирился с нищетой миллионов своих подданных. С этого дня студенты начали борьбу, и университет уже не знал спокойствия. Бурный конфликт между дворцом и учебным заведением, продолжавшийся около четырнадцати лет, унес десятки жизней и завершился только с низложением императора. В те годы существовали два изображения Хайле Селассие. Одно – известное мировой общественности – представляло императора как несколько экзотичного, но мужественного монарха, отличающегося неукротимой энергией, живым умом и глубокой восприимчивостью, который оказывал сопротивление Муссолини, вернул империю и престол, стремился вести свою страну по пути прогресса и играть существенную роль в мире. Второе, сформировавшееся исподволь, при посредстве критически настроенной и поначалу незначительной части эфиопского общества, представляло императора как самодержца, готового любой ценой отстаивать свою власть, и прежде всего как незаурядного демагога и театрального патерналиста, который словами и жестами прикрывал продажность, тупость и угодничество созданной и выпестованной им правящей элиты. Оба эти изображения, как, впрочем, это и случается в жизни, соответствовали истине: Хайле Селассие представлял собой сложную индивидуальность, одним он рисовался полным привлекательных черт, у других вызывал ненависть, одни его обожали, другие проклинали. Он правил страной, где известны были только самые жестокие методы борьбы за власть (либо за ее сохранение), где свободные выборы подменялись стилетом и ядом, дискуссии – пистолетом и виселицей. Он являлся продуктом подобной традиции, и сам к ней обращался. Вместе с тем он понимал, что это некий нонсенс, что это нечто, не стыкующееся с новым миром. Но он не мог изменить систему, которая удерживала его у власти, а власть для Хайле Селассие была превыше всего. Отсюда склонность к демагогии, к церемониалу, к тронным речам о прогрессе, столь пустые в этой стране гнетущей нищеты и невежества. Он был весьма симпатичной индивидуальностью, проницательным политиком, отцом, которому суждено было пережить трагедию, неизлечимым скрягой, он приговаривал невинных к смертной казни, прощал виновных, вот капризы самовластья, лабиринты дворцовой политики, двусмысленности, потемки, постичь глубину которых никому не дано.
Сразу после мятежа в Годжаме рас Каса хотел собрать лояльно настроенных студентов и провести демонстрации в поддержку императора. Все было готово – и портреты, и транспаранты, когда достопочтенный господин, узнав об этом, резко осудил раса. Ни о каких демонстрациях и речи быть не могло. Студенты начнут в поддержку, а кончат оскорблениями! Начнут приветствовать, а позже придется открывать огонь. И пожалуйста, дружище, достопочтенный властелин, еще раз явил пример своей удивительной прозорливости. В общей неразберихе демонстрацию отменить уже не успели. И когда процессия в поддержку монарха, состоявшая из полицейских, переодетых студентами, двинулась, к ней тотчас же примкнула большая и шумная толпа студентов. И эта озлобленная чернь устремилась ко дворцу, так что не оставалось ничего другого, как послать солдат с приказом навести порядок. В этой злополучной, завершившейся кровопролитием стычке пал студенческий вожак Тылахун Гызау [15] . И что за ирония судьбы: погибло ведь и несколько ни в чем не повинных полицейских! Я помню, что это случилось в конце декабря шестьдесят девятого года. И что за суровый день выпал на мою долю назавтра, ибо сын мой Хайле и все его друзья отправились на похороны, и у гроба выросла такая толпа, что это вылилось в новую демонстрацию, и невозможно уже было позволить постоянно вызывать волнения и возмущение в столице, поэтому достопочтенный господин направил бронетранспортеры и приказал навести порядок с применением чрезвычайных мер. В результате этих мер погибло свыше двадцати студентов, а сколько было ранено и арестовано – того просто не счесть. Господин наш распорядился на год закрыть университет, чем спас жизнь многим молодым людям: продолжай они учиться, митинговать, атаковать дворец, монарху пришлось бы отвечать на это новыми репрессиями, стрельбой, кровопролитием.
15
Президент Союза студентов Аддис-Абебского университета, погибший в декабре 1969 года.
Поразительно то невероятное ощущение безопасности, какое присуще было всем представителям высших и средних слоев общества, когда вспыхнула революция; с полным благодушием рассуждали они о добродетелях народа, о кротости и преданности его, о его невинных забавах в момент, когда на нас надвигался 93-й год – комическое и страшное зрелище.
И было там еще что-то, нечто неуловимое, некий скрытый внутри властный дух гибели.
У некоторых же придворных Юстиниана, которые находились при нем во дворце до позднего часа, возникало ощущение, что вместо него они созерцают неведомый призрак. Один из придворных утверждал, что император внезапно срывался с трона и начинал разгуливать по залу (ибо действительно не мог долго усидеть на месте), неожиданно голова его исчезала, но тело продолжало кружить далее. Придворный, считая, что у него неладно с глазами, долго пребывал в замешательстве и растерянности, однако потом, когда голова возвращалась на место, с изумлением убеждался, что снова видит то, чего минуту назад не было.