Императорский безумец
Шрифт:
Но с первого взгляда Анна взбудоражила меня. С того самого первого раза у Швальбе. Мы с хозяином сидели за маленьким столиком красного дерева и играли в шахматы, а в соседней комнате госпожа Швальбе вместе с Анной накрывали стол к ужину. Потом Анна подошла к нам. Она стала за моей спиной. Не знаю уж почему. Играть в шахматы она не умела и, следовательно, за нашими ходами не следила. Вдруг я ощутил ноздрями легкий, но острый запах сирени, а телом — ее близость. Всем телом — нашу обоюдную близость в нашем одиночестве. Наш обоюдный голод.
Я дал этому ощущению какое-то время побурлить во мне, потом вместе со стулом повернулся к ней. Помню, что при этом локтем я сбил с доски несколько фигур и, в то время как господин Швальбе собирал их с полу; взглянул на Анну.
— Вы
Она посмотрела на меня долгим бесстыжим взглядом, потом с едва заметной усмешкой, прямо как будто прочитала в моих мыслях слово голод, сказала:
— Идемте ужинать.
Мы ужинали, мы болтали о зеркалах. Их сортах, об их назначении и о росте цен на них. Анна сидела рядом со мной, и по взглядам, которыми мы обменивались, можно было понять, что дело у нас решенное.
Я должен был заночевать у Швальбов и утром уехать обратно. После ужина мы надели валенки и все вместе прошли с четверть версты по дорожке вдоль реки, мимо трактира и окраинных домов и проводили Анну. Из вежливости и ради моциона. Ее карликовый домик, при котором имелся хлев, сарай и колодец, стоял освещенный луной за невысокой стеной живой изгороди в снегу, спиной к ельнику, лицом к снежной реке. Анна пригласила нас зайти. Мы посидели с полчаса. Она налила нам по рюмке горьковатого швальбеского вишневого ликера из принесенной от них же бутылки. Мне запомнились следы наших валенок на полу, на красной дорожке. И что я, кажется, не обменялся с ней ни одним словом. Через неделю Швальбы опять позвали меня к себе, и снова там была Анна. Приехав, я тут же сказал им, что вечером уеду обратно в Выйсику. Мы пили чай, играли в шахматы, ужинали, вместе проводили Анну и вернулись к Швальбам. Я попрощался и вывел лошадь. Швальбы уговаривали меня остаться. Я сказал, что мне нужно рано утром быть в Пыльтсамаа. Они спросили, не боюсь ли я волков. Я показал, что у меня в кармане пистолет.
Я проскакал с версту по дороге в Выйсику и свернул направо. Окраинные дома скрывались за сугробами. И луна, к счастью, была за тучами. У Анны горел огонь. Я постучал. Она не спросила: «Кто там?» Она тут же открыла дверь. Она стояла на пороге со свечой в руке. Я сказал:
— Простите, я, кажется, забыл у вас перчатки.
Она сказала:
— Ах, вот как, обождите. Я принесу фонарь. Уведите лошадь с мороза.
И все оказалось удивительно просто. Даже слишком просто, как я, наверно, в какое-то мгновение подумал.
Воскресенье, 6 мая 1828 г.
Завтра поеду в Пярну. Чтобы разузнать о капитане Снидере. Через неделю Ээва отправится в Царское, привезти домой Юрика. Чтобы семья была в сборе, если окажется, что дело дошло до того.
Понедельник, 14 мая 1828 г.
Только я, приехав в Пярну, вошел в дом к Розенплентеру, как пастор вернулся из города, плотно закрыл дверь своего кабинета и тут же изложил мне последние новости, полученные торговым домом Якке. Вчера вечером из города Порто пришел в гавань парусник. Капитан Снидер просил сообщить в Пярну, что этой весной в Балтийское море ему идти не придется. Из-за каких-то других, очевидно, более прибыльных рейсов. Но он заверял, что в конце сентября будет в пярнуской гавани, как «клубничка у медведя в заднице», как именно сказал Снидер, я не знаю, но Розенплентер считал, что по-эстонски это наиболее точно. А еще Снидер велел передать: пусть об этом знают все, кто заинтересован в его прибытии. Мне показалось, что последнее прямо относилось к делу, которым я занимался. Все же какое-то мгновение я взвешивал, не следует ли мне попытаться вместо Снидера вовлечь в игру этого капитана португальского парусника. Однако оставил это намерение. И бесповоротно — после того как в тот же день пополудни увидел его в лицо у прилавка в том же Паркманском трактире. Ни дать ни взять — морской разбойник с лиловым подбородком и латунными кольцами в ушах, по сравнению с ним снидеровский медный циферблат и синие глаза были сама благонадежность.
На следующее утро я сел возле пярнуского рынка в почтовую карету и успел вовремя домой, чтобы рассказать об этом Ээве до ее
Тимо выслушал мои пярнуские новости, не проявив разочарования, и сказал:
— Ну, если мы до сих пор справлялись, справимся и дальше. До сентября и даже дольше.
Значит, около Мадисова дня я снова потащусь в Пярну. Скажем, чтобы предложить господину Розенплентеру новые отрывки народных песен.
Пятница, 8 июня 1828 г.
В сущности, мне следовало иметь с собой дневник там, откуда я приехал. Где на прошлой неделе пытался собраться с мыслями. В палукаской избе при Колга-Яаниской церкви, под кровом у отца и матушки. Там совсем другой воздух и иные условия жизни, там я мог бы записать некоторые размышления той недели.
Эта полугосподская комната в Кивиялге, эти вечерние часы за тщательно запертыми на замок дверьми, мое непременное, наверняка ненужное, но давно ставшее привычным старание вынуть тетрадь как можно неслышнее и как можно меньше шуршать страницами и время от времени оглядываться на окно, плотно ли сдвинуты шторы, — боюсь, что вся эта атмосфера влияет на самый дух моих записей и делает его тайным, заговорщицким. А там напротив… Не знаю.
Не помню, писал ли уже об этом. Должно быть, еще в четырнадцатом году, когда мы уехали из Хольстре, батюшка соорудил там у Рюккера на земле церковной мызы избу. Разумеется, разрешение он получил при участии и посредничестве Тимо. Можно допустить, что Тимо хорошо заплатил старому Рюккеру, чтобы тот отказался от этого кусочка пастбища. Теперь отец уже пятнадцать лет обрабатывает свои четыре-пять лофштелей земли. Свой кусок хлеба он с них получает, а на остальное он до сего дня выколачивает сапожным ремеслом к неудовольствию вильяндиских цеховых подмастерьев. Матушка, наряду с возней по дому, вяжет чулки и носки для обитателей пастората и жителей поселка. Не потому, что старикам это так уж необходимо. Ээва давала родителям последние десять лет каждый год двести — триста рублей. Которых им, по-моему, было вполне достаточно, поэтому во время своей службы я из своего незначительного унтер-офицерского жалованья особенно настойчиво денег родителям не предлагал. Поскольку Ээва с самого начала считала, что от меня этого не требуется. Как-никак госпожа помещица — и нижний чин в отставке…
Ээва звала стариков еще до того, как увезли Тимо (с его, Тимо, разумеется, согласия), жить в Выйсику. Хорошо помню, как в ответ на это отец поджал губы. «Смотри, дочка, как еще сама там уживешься… Прыгнуть-то ты прыгнула в чужую жизнь, а вот справишься ли, не сломаешь ли себе шею… Конечно, ежели этот молодой барин в самом деле носит тебя на руках, как говорят болтливые языки… И ежели (не смог не добавить отец с глубокой горечью) — ежели ты уже не сломала себе шею, когда отказалась от имени, что дали тебе при крещении, и по желанию своего барина стала Катариной, как его матушка. Так что ты, Ээва, может быть… А мы с твоей матерью уж слишком много прожили, чтобы под старость лет стать вдруг мызниками».
После этих отцовских слов Ээва растерянно умолкла и повернулась к матери:
— Матушка, неужто и ты тоже, как отец, не согласна с нашим предложением?
И мать ответила, правда глядя при этом в пол, а пол этот был для них новый, почти такой, как у всех в поселке, но — с ним они уже примирились:
— Да, в таком деле я думаю так же, как отец.
На том и осталось. Потом Тимо увезли, и Ээве нужно было как угодно самой справляться с собою. В поместье ни отец, ни мать ни разу не приходили, хотя живут они отсюда в четырнадцати-пятнадцати верстах. А Ээва ездит к ним несколько раз в год и проводит там день или два. Иногда и я ездил вместе с ней. После отъезда Тимо и потом несколько лет спустя, когда служил у Теннера и бывал в отпуске.