Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы
Шрифт:
— Не надо, господа, так много говорить о размягчении мозгов. От переживаний, как-то ему удастся прикинуться сумасшедшим, у Розенкранца и впрямь мозги могут размягчиться.
Из язвительных замечаний, щедро рассыпаемых Рашулой, многие уже могли сделать вывод, что Розенкранц, вероятно, в сговоре с Пайзлом действительно замышляет нечто подобное. Сейчас все улыбнулись, все — это Мачек и Ликотич, но ни один не проронил ни слова.
— F"uhle mich nicht tangiert! — зашлепал губами Розенкранц. — Sagen Sie liber, warum haben Sie Euere heutige Soiree abgesagt? [81]
81
Я не в настроении! Скажите лучше, почему вы сегодня отложили вашу вечеринку? (нем.)
— Abgesagt? [82] —
— Вот вши-то вас не должны бы беспокоить! — несколько разочарованно заметил Ликотич.
— Не должны бы, не будь они такие большие, как все вы, по крайней мере, как вон тот. — И он показал на Мутавца. — Но кроме шуток, господа, вы все слышали, Юришич говорит, что я как будто желаю смерти Мутавцу. Верите вы этому?
82
Отложил? (нем.)
— Я верю! — отозвался один Майдак и приподнялся с козел.
— Ну вот, Микадо верит! — хихикнул Рашула. — Микадо спиритист, он все знает!
Майдак не ответил, встал и ушел. Именно сейчас он меньше всего думает о спиритизме. Пришло время подумать о том, что завтра надо непременно составить апелляцию на решение о продаже с молотка его лавки. Желание сугубо земное вернуло его к реальности, к мыслям о том, как он возвратится в свою лавку, за свой прилавок, к ящикам, весам и головам сахара. Жизнь еще могла бы измениться, он бы женился; только как и когда все это произойдет? Сейчас ему взгрустнулось. Подумав, куда задевался Юришич, он пошел его разыскивать. Рашула насмешливо смотрит ему вслед.
— Вот как он верит — тут же в кусты побежал! — рассмеялся он и сел на освободившееся место возле Мутавца. — Ну, а как вы, господа? Например, вы, Мачек?
— Я верю, как и вы!
— Вот это ответ! Ну раз вы так умны, то как по-вашему, что лучше — отправиться в сумасшедший дом, на каторгу или в могилу? Вы, разумеется, завтра улизнете на волю, поэтому вопрос мой вас мало задевает. И все же, что вы думаете?
Мачек оказался в затруднительном положении, но отвечать надо; конечно, считает он, каторга чуть лучше, из нее еще можно выбраться, из сумасшедшего дома редко кто выходит, а из могилы тем более.
— О, можно и из сумасшедшего дома. Да еще вдобавок на воле оказываешься совершенно здоровым! Если не верите, спросите Розенкранца, что он об этом думает.
— Lassen Sie mich in Ruh! — уклонился Розенкранц. — Sonst! [83] — И зашагал прочь.
— Sonst? [84]
— Nur a Wort noch, ich geh… — и в самом деле он отошел к воротам. — Ich weiss alles! [85]
83
Оставьте меня в покое! Что еще! (нем.)
84
Что еще? (нем.)
85
Еще одно слово, и я уйду… Я все знаю! (нем.)
— Господин Розенкранц! — испугался вдруг Мачек. Ведь он под честное слово сообщил Розенкранцу тайну о желании Рашулы повидаться с женой.
— Так что вы знаете? — поднялся Рашула. При взгляде на Мачека ему стало ясно, что он подслушивал возле комнаты Бурмута и обо всем услышанном доложил Розенкранцу. Если Розенкранц сообщит сейчас начальнику тюрьмы, дело примет весьма нежелательный оборот! — Ein Unsinn! [86] — успокоил он Розенкранца и, усевшись, снова повернулся к Мачеку. — Вы, стало быть, больше любите каторгу? Вам ее, пожалуй, не миновать!
86
Вздор! (нем.)
— О, каторга может обойтись и без меня! — увильнул от ответа Мачек, ободренный предположением, что он тоже держит Рашулу под шахом. А если потребуется, он может даже пригрозить, что сделает достоянием общественности все его интриги здесь,
— И я могу с вами за компанию! — оскалился Рашула и пристально посмотрел на Мутавца.
Солнца больше нет во дворе. Оно, очевидно, спустилось за городской окраиной и, вероятно, там, в лощинах, стало похожим на самородок золота, который день, наподобие доброго и запасливого хомяка, закопает в землю, чтобы дню завтрашнему обеспечить питание, жизнь. Здесь, во дворе, потемнели стены, груда дров и решетки на окнах — всё, всё, даже люди. В воздухе словно разлит вздох голода, и двор, и люди как будто жаждут чего-то, очевидно, свободы. Белесая кисея заволокла небо, как иней осенние поля. Это не облака — небо ясное, но пройдет минута-другая, и сумрак, который уже наверняка сгущается далеко на востоке, разольется безмолвно и окутает все своим тюлем, сперва прозрачным, а потом все более густым, поначалу однотонным, позже — расцвеченным звездами.
В этот вечер, на рубеже между днем и ночью, сердце Мутавца бьется чуть слышно, точно контрабандист, который приближается к границе с тоской и сомнением, сможет ли перейти ее. Нет, это даже не тоска, а последние колебания, переходить ли ее вообще или остаться по ту сторону, не расставаться с этим днем и никогда больше не встречаться с ночью. Здесь говорят о какой-то вечеринке, пьянке, о каком-то веселье, а его сердце — это мешочек, наполненный слезами, и в жилах его течет не кровь, теплая и животворная, а что-то соленое и холодное, оно жжет все его тело. Это слезы. Он сказал, крикнул, что хочет жить и не хочет умирать!
Но не обязан ли он, однако, умереть ради Ольги и ребенка? Он принесет ей страдания, но вместо себя он оставляет ей ребенка, ведь невозможно в жизни иметь абсолютно все. Да, убеждает он себя и почти не думает больше об этом, ни о чем не думает. Он превратился в то, чем мы, говорят, все были. В землю. Но из земли только внешняя оболочка, напоминающая форму человека, сидящего в углу, погруженного в думы, оболочка, из которой рвется душа, тоскливо колеблющаяся на границе жизни, как ивовый прут, склонившийся в осеннем безлюдье над желтой глинистой речкой, полноводной или обмелевшей — все равно. Может, только один корешок держит этот прут на берегу, а может быть, он уже выдернут и лежит мертвый, ожидая полноводья, чтобы сорваться с места, куда — неважно, лишь бы унестись с потоком и зарыться в иле на дне. Какого полноводья он ждет? Последнего импульса к последнему шагу туда, куда его влечет величайший гипнотизер — смерть? Теперь он, как пожелтевший лист на засохшем черенке, ждет первого дуновения ветра, чтобы упасть на землю так же тихо, как тихо прожил он свою жизнь. Он оцепенел, нетерпение притаилось в нем; в душу закралась мысль о веревке, которую он утром видел у водопроводной колонки. Да, да, еще тогда: уставившись на конец этой веревки, он увидел и конец своих мук, увидел покой и спасение в смерти. Не надо бояться, так сказал Петкович, но разве сам он не испугался, разве не пал на колени? Он опустился на колени, но тут же поднялся, увидев женщину. Мутавац тоже поднялся бы с колен, но его жена не появилась. Он бы опустился на колени и сейчас, когда ее нет. Перед кем? Перед богом? Картинка с Бистрицкой богоматерью чуть высунулась из кармана, но он ее больше не достает, не видит он в ней больше утешения. Он постоянно чувствует в ногах что-то тяжелое, что-то его толкает встать и уйти отсюда, уйти, уйти. Ножичек у него в кармане, его не отняли, да и веревка еще на прежнем месте, висит на стене, он приметил это совсем недавно, когда прибежал на крик Петковича. Сердце его бьется размеренно и словно повторяет: скоро, скоро. Оно сочится слезами, слезы текут по жилам вместо крови. Но и они как будто заледенели. Холодно ему. Кашляет. Коченеет. Ждет. Ждет чего-то в себе самом.
— И в самом деле, зачем мне это держать у себя, — подал голос Рашула, вытаскивая из кармана и рассматривая записочку Ольги. — С помощью моих друзей все равно станет известно, что она у меня. Отдам-ка ее лучше охранникам, и пусть они ее хранят или передадут судье для приобщения к делу.
— Behalten Sie es lieber [87] — наклоняясь к нему, шепчет Розенкранц.
— Meinen Sie? [88] Все равно она не принесет нам большой пользы на суде, — усмехнулся Рашула и принялся ее рвать, но не разорвал и протянул Мутавцу. — Возьмите, Мутавац! Все говорят, что я вам зла желаю, даже смерти, а вот вам доказательство, что это не так. Возьмите.
87
Оставьте лучше себе (нем.).
88
Вы полагаете? (нем.)