Императорское королевство. Золотой юноша и его жертвы
Шрифт:
Но сейчас пока еще вечер! И кто знает, что несет ночь, долгая, как годы! Зачем жить в этой ночи? — Юришич вздрогнул и судорожно схватился за прутья решетки. Была бы сила, сломал бы их.
Но что-то другое словно поколебало их: почти непрекращающиеся стоны жены Ферковича вдруг оборвались, раздался пронзительный крик, потом наступило тягостное молчание, как будто мученица успокоилась навсегда. Тишина. Вскоре она снова застонала, но теперь уже с чувством облегчения, в сладком бессилии, а ей вторил детский плач.
— Бом, бом, бом, в бой, в бой! — гремит, бухает барабан, духовой оркестр играет марш сигетской трагикомедии. — И-и-и, — пищит новорожденный.
—
Он прижался лбом к решетке. Напротив тюрьмы раскинулся черный город. Тут и там, как скелеты, торчат желтые шпили кафедрального собора, их силуэты — рога черного чудовища, вонзенные в еще более страшное чудовище — небо. Черные башенные часы как пустые глазницы ночного сторожа над городом, который ночь заключила в траурную рамку некролога. Но несмотря ни на что родился человек. Как будто иглой пронзил сердце этот детский писк. Юришич сползает с подоконника, падает на койку и прячет голову под соломенную подушку. Вся тюрьма ему кажется утробой, рождающей только издевательство над жизнью.
— Родился! Слишком рано все мы рождаемся! — бормочет он.
Феркович готов рассвирепеть, он лежит рядом и с обидой злобно шипит:
— Что значит, слишком рано? Целые сутки мучилась, а вам — рано!
В камере засмеялись. Из коридора донеслись голоса, заскрежетал ключ в замке. В дверях появился Ликотич, его желтое лицо побледнело, резкие тени под глазами как зияющие черные раны.
— Зачем меня именно сюда, папашка? — он скрипнул вытянутой шеей и подозрительно посмотрел на Ферковича. Надо же, его помещают на место Юришича и как раз рядом с больным заразной болезнью Ферковичем. — Нельзя ли в какую-нибудь другую камеру?
— Другую? Может быть, в отель, черт тебя подери! — Бурмут вталкивает его в камеру и входит сам. — Теперь я вам покажу права, кончилась ваша вольница, подонки! Утром устроили папашке Katzenmuzik [120] , а сейчас у всех, в том числе и у меня, главного вора среди вас, Katzenjammer! [121] А ты чего ждешь, Юришич? Ты же больше всех виноват! А ну-ка, выходи с вещами!
— Куда? — словно пьяный поднимается он с койки.
120
кошачий концерт (нем.)
121
похмелье! (нем.)
— В камеру Петковича, чтоб и ты рехнулся, подонок! Сам его превосходительство распорядились рассадить вас! А тебя в одиночку! Ты чего там кричал в окно? Сейчас к вам придет Филипп Якоб!
Юришич забродил по камере, он смеется, но можно было подумать, что он плачет, если бы в этом смехе не чувствовались саркастические нотки. Ликотич заспорил с другими заключенными, вмешался Бурмут, Юришич выглянул в дверь.
В коридоре с узелком в руках, как нищий, стоял у окна Майдак и смотрел на звезды над черным заплесневелым двором. Из настежь открытых дверей канцелярии слышится шум, как будто крысы грызут пол; это дежурный щеткой счищает с пола кровь. Перед дверью, заглядывая внутрь, стоят Рашула и Мачек. Они вернулись из суда. Все, что Рашула услышал о своей жене от Розенкранца, было правдой, с той лишь разницей, что она заплатила ему содержание за три месяца, а не за три недели.
— За три месяца! —
— Эти порядки соблюдать не только мне, невиновному, а может быть, и вам! — оскалился Рашула. — Что же касается меня, то я усвоил науку жизни: потеряешь, потом все заново приобретешь! Не то что Розенкранц или вы, хи-хи-хи!
— А завтрашнее следствие по делу Мутавца?
— Ах, это? Это сказки для детей, а не для суда! Нужны доказательства, реальные доказательства, мой дорогой!
«Вы и есть доказательство!» — чуть было не крикнул Юришич, но сдержался. К чему говорить, когда он видит его в последний раз: на развалинах всего, что строил, этот человек все еще полон воли, надежды, самоуверенности! Чего ему недоставало, чтобы в своем окружении лицемеров и ничтожеств стать достойным удивления? Ошибаясь в расчетах, он винил только предзнаменование.
— Тихо, ребятки! А ты, Юришич, чего там ждешь? Иди!
— Я человека жду! — Юришич повернулся, взгляд его устремлен вперед, как в пустоту.
— Бом, бом, бом, — далеко и близко бухает барабан. — Тра-ра-ра, — протяжно воют трубы.
В городе, белом, свободном королевском городе императорского королевства, как будто плачут пожарные сирены и рыдает похоронный марш.
Золотой юноша и его жертвы
Роман о заблудшем мире
(Перевод И. Говоровой)
Часть первая
I
Затяжные весенние дожди размыли дороги, превратив их в вязкое месиво; низко нависшие над землей тучи делали все вокруг похожим на топкое серое болото. В такую погоду стало полной неожиданностью появление в селе высокого, желтого фургона с окнами и трубой, очевидно, повозки циркачей. Было воскресенье, и в церкви только что закончилась утренняя месса. Возле фургона собрались крестьяне. Окружив маленького рыжеволосого уродца, бросавшего двум тощим кобылам пучки мокрого сена, они тут же ему заявили, что по такой погоде в цирк никто не придет, да и вообще зря он приехал.
Из фургона вышла жена уродца, нищенски одетая женщина, за юбку которой цеплялось двое малых ребятишек, и, с трудом подбирая хорватские слова, помогла мужу объяснить крестьянам, что это вовсе не цирк, а кино, кинотеатр, и что дождь зрителям не помеха — представление состоится под крышей в трактир, и пусть они скажут, где такая самая лучшая трактир.
Посмеиваясь, но сгорая от любопытства поглазеть на доселе невиданную диковинку, крестьяне направили пестрых пришельцев сначала к корчмарице Руже, благо корчма ее была совсем близко, через дорогу. Когда же выяснилось, что в комнате, которая бы их устроила, как раз перестилали пол, швабу посоветовали обратиться к старому Якову Смуджу, хотя трактир его и находился совсем уж далеко, за церковью. Спустя некоторое время рыжий шваб, продираясь сквозь непролазную грязь, подъехал к трактиру Смуджа.