Империй. Люструм. Диктатор
Шрифт:
– Скажи-ка, – обратился он к Туллии однажды утром, когда мы втроем были в комнате для занятий, – не хотела бы ты когда-нибудь выйти замуж?
Та ответила, что хотела бы, и даже очень. Цицерон полюбопытствовал, кого ей хотелось бы получить в мужья.
– Тирона! – вскричала Туллия, обхватив меня руками.
– Боюсь, у него совсем нет времени на то, чтобы обзавестись женой, – торжественно ответил Цицерон. – Ему приходится слишком много работать, помогая мне. Не назовешь ли кого-нибудь еще?
Туллия знала лишь немногих мужчин, достигших зрелого возраста, и ей не пришлось долго раздумывать: с ее уст слетело имя Фруги, который со времен дела Верреса был возле Цицерона так долго, что стал почти членом семейства.
– Фруги! – воскликнул Цицерон так, словно эта идея буквально только что осенила его самого. – Отличная мысль! А ты уверена, что тебе нужно именно это? Уверена? Давай сейчас же пойдем и скажем маме.
Так Теренция оказалась побежденной на собственном поле. Муж оставил ее с носом ловко,
– Учесть что? – обреченно спросил Цицерон. Он, судя по всему, уже считал ссору неизбежной, как рвоту после поедания несвежей устрицы. А с тем, что неизбежно, лучше разобраться сразу.
– Если учесть, какие связи они обретают, – ответила Теренция и сразу же перешла в атаку, нанеся удар своим излюбленным способом. Иными словами, разговор шел о том, что Цицерон ведет себя постыдно, пресмыкаясь перед Помпеем и сворой его приспешников-провинциалов. Таким образом, утверждала Теренция, их семья противопоставила себя всем достойнейшим людям в государстве. И еще он способствовал противоправному принятию Габиниева закона, усилившего власть толпы. Не упомню уже всего, что сказала она. Да разве это важно? Как и при большинстве супружеских перепалок, нужен был лишь повод, истинная же причина заключалась в ином – в неспособности Теренции произвести на свет сына, породившей полуотеческую привязанность Цицерона к Фруги. Тем не менее я хорошо помню, что Цицерон дал жене отпор, заявив, что Помпей, при всех его недостатках, – великолепный солдат, чего не может оспорить никто. Когда его сделали главноначальствующим, он тут же занялся наведением порядка на море, сведя на нет пиратскую угрозу за каких-нибудь сорок девять дней. Вспоминается и едкий ответ Теренции: раз море удалось очистить от пиратов за каких-нибудь семь недель, должно быть, они были не так опасны, как твердили Цицерон со своими дружками! В этот миг мне удалось наконец выскользнуть из комнаты и забиться в свой уголок, так что остального я не слышал. Однако обстановка в доме на несколько дней стала хрупкой, как неаполитанское стекло.
– Видишь, как тяжело мне приходится? – пожаловался Цицерон на следующее утро, потирая лоб костяшками пальцев. – Ни в чем я не нахожу облегчения – ни в труде, ни в отдыхе.
Что до Теренции, то ее все больше тяготили думы о предполагаемом бесплодии. Дни напролет молилась она в храме Юноны на Авентинском холме, где во всех уголках ползали лишенные яда змеи, способные придать женщине плодовитость, и ни одному мужчине не дозволялось даже украдкой заглянуть туда, в святая святых. Еще я слышал от ее служанки, что в своей спальне она устроила святилище богини.
Сдается мне, что в душе Цицерон разделял мнение Теренции о Помпее. Было нечто подозрительное в том, как быстро он одержал победу («В конце зимы подготовил, – говорил Цицерон, – с наступлением весны начал, в середине лета закончил»). Это наводило на мысль: не мог ли с задачей справиться полководец без чрезвычайных полномочий? Как бы то ни было, усомниться в успехе не мог никто. Пиратов изгнали сперва из вод, омывающих Сицилию и Африку, – на восток, в Иллирийское море, к Ахайе, – а затем очистили от них все побережье Греции. Наконец Помпей поймал их в ловушку, заперев в Корацезиуме, который стал последним надежным оплотом пиратов в Киликии. Десять тысяч человек погибло тогда в великой битве на море и суше, четыреста кораблей было потоплено. Еще двадцать тысяч захватили в плен. Но вместо того чтобы распять пленников – как, несомненно, поступил бы Красс, – Помпей распорядился переселить их с женами и детьми вглубь страны, в обезлюдевшие города Греции и Малой Азии, один из которых он с присущей ему скромностью переименовал в Помпеиополис. И все это – без ведома сената.
Цицерон наблюдал за успехами своего покровителя со смешанными чувствами («Помпеиополис! О боги, до чего безвкусно!») – не в последнюю очередь потому, что знал наперед: чем больше Помпея будет распирать от успехов, тем длиннее станет тень, которая ляжет на будущность самого Цицерона. Тщательное вынашивание замыслов и подавляющее численное преимущество войска – такими были главные составляющие триумфов
В декабре Габиний и Корнелий перестали быть трибунами, и в дело вступил новый ставленник Помпея – отныне его интересы на народных собраниях отстаивал избранный трибуном Гай Манилий. Он тут же выдвинул законопредложение, согласно которому Помпей принимал войска, выставленные против Митридата, и брал в управление три провинции – Азию, Киликию и Битинию, причем две последние ранее были отданы Лукуллу. Цицерон, видимо, вовсе не желал высказываться по данному вопросу. Но призрачные надежды на то, что ему удастся отмолчаться, развеялись, когда к нему пожаловал Габиний с посланием от Помпея. Тот кратко желал Цицерону благополучия и выражал надежду на то, что он поддержит Манилиев закон, «все его положения», не только закулисно, но и публично, выступая с ростры.
– «Все его положения», – повторил Габиний с ухмылкой. – Наверное, ты знаешь, что это означает.
– Полагаю, это означает законодательную оговорку, согласно которой ты получаешь легионы на Евфрате, а заодно и защиту от уголовного преследования, притом что твое трибунство закончилось.
– Точно, – снова осклабился Габиний и довольно сносно изобразил Помпея, приняв гордую осанку и надув щеки: – Не правда ли, он умен? Разве не говорил я вам, что он просто умница?
– Успокойся, Габиний, – устало проговорил Цицерон. – Уверяю тебя, я желаю только одного – чтобы к берегам Евфрата отправился именно ты.
В государственных делах очень опасно оказаться в роли мальчика для битья при великом муже. Но именно это теперь выпало Цицерону. Те, кто никогда не осмелился бы оскорбить или даже осудить Помпея, отныне могли безнаказанно дубасить его защитника, и все прекрасно знали, кому на деле предназначаются эти удары. Но от исполнения прямого приказа главноначальствующего уклониться было нельзя, и Цицерону пришлось произнести свою первую речь с ростры. Он готовил ее с необыкновенным тщанием и несколько раз заранее продиктовал мне, а затем показал Квинту и Фруги, чтобы выслушать их отзывы. От Теренции же Цицерон рассудительно утаил ее, зная: копию придется отослать Помпею и поэтому потребуется немало лести. (Я смотрю в свиток и вижу то место, где Квинт дополнил слова о «ниспосланной свыше доблести» Помпея: получилась «ниспосланная свыше необычайная доблесть».) Цицерон сочинил блестящий лозунг, вместивший в себя все заслуги Помпея: «Один закон, один муж, один год» – и часами корпел над заключительной частью. Он твердо знал, что в случае неудачи на ростре его положение в обществе пострадает, а враги скажут, что у оратора нет связи с народом, ибо его слова не трогают римский плебс. Наутро перед выступлением он по-настоящему заболел от волнения. Цицерона беспрерывно тошнило, а я стоял рядом, подавая ему полотенце. Он был настолько изможден и бледен, что я всерьез забеспокоился, достанет ли у него сил добрести до форума. Однако, по его глубокому убеждению, любой исполнитель, сколь бы опытен он ни был, должен бояться перед выходом на сцену: «ты должен напрячься, как согнутый лук, если хочешь, чтобы стрелы летели»; и когда мы достигли задворков ростры, Цицерон был уже готов выступать. Вряд ли стоит упоминать о том, что он не взял с собой никаких записей. Манилий объявил имя выступающего; последовали рукоплескания. Утро было превосходным – чистым и ясным. Собралась огромная толпа. Цицерон оправил рукава, выпрямился и медленно взошел к шуму и свету.
Помпею вновь противостояли Катул и Гортензий, но со времени принятия Габиниева закона они не придумали новых доводов, и Цицерон не отказал себе в удовольствии позабавиться над ними.
– Что же говорит Гортензий? – с издевкой спросил он. – Если надо облечь всей полнотой власти одного человека, то, по мнению Гортензия, этого более других достоин Помпей, но все же предоставлять всю полноту власти одному человеку не следует. До чего же устарели эти речи, опровергнутые скорее действительностью, чем словами. Ведь именно ты, Гортензий, употребив все свое богатое и редкостное дарование, убедительно и красноречиво возражал в сенате храброму мужу Габинию, когда тот предложил назначить одного военачальника для борьбы с морскими разбойниками. И что же? Клянусь бессмертными богами, если бы тогда римский народ придал твоему мнению больше значения, чем своей безопасности и своим истинным интересам, разве мы сохраняли бы и поныне нашу славу и владычество над миром?