Империй. Люструм. Диктатор
Шрифт:
– Тогда, в соответствии с тем, как поступил Тиберий Гракх, я предлагаю отрешить Требеллия от должности трибуна, поскольку тот нарушил присягу и более не способен представлять народ. Призываю вас проголосовать немедленно!
Цицерон повернулся ко мне.
– А вот и начало представления, – пробормотал он.
Граждане стали недоуменно переглядываться, затем согласно закивали головами и зашумели, начав понимать, о чем идет речь. Во всяком случае, так вспоминаются мне те события теперь, когда я сижу в своей комнатке с закрытыми глазами и пытаюсь восстановить в памяти былое. Люди осознали: они в силах сделать то, чему не могут помешать даже высокородные мужи в сенате. Катул, Гортензий и Красс в великой тревоге начали пробиваться вперед, к собранию, требуя слушаний. Однако им не позволили пройти – Габиний поставил вдоль нижней ступени лестницы ветеранов Помпея, которые никого не пропускали. Особенно сильно переменился в лице Красс, утративший обычную выдержку. Лицо его сделалось красным и исказилось от гнева, он пытался взять трибунал приступом, но
Когда семнадцать триб проголосовали против Требеллия, Габиний распорядился сделать перерыв. Он пригласил Требеллия на трибунал и спросил, готов ли тот склониться перед волей народа и тем самым сохранить за собой трибунат, или же есть необходимость призвать восемнадцатую трибу. Требеллий мог войти в историю как герой и отважный борец за свое дело, и я не раз задавался мыслью о том, не сожалел ли он на склоне лет о своем решении. Но, думаю, тогда он еще мечтал о государственной деятельности. После некоторого колебания он дал понять, что смиряется, и его вето было снято. Вряд ли стоит добавлять, что впоследствии он вызвал презрение обеих сторон и канул в безвестность.
Все взгляды теперь были обращены на Росция, второго трибуна Красса, и именно тогда, в самый разгар дня, у ступеней храма вновь появился Катул. Поднеся сложенные ладони ко рту, он завопил, обращаясь к Габинию и требуя слушаний. Как я уже упоминал, Катул пользовался у народа глубоким уважением за свою любовь к отечеству. Было трудно отказать ему, тем более что он был старшим по возрасту бывшим консулом в сенате. Габиний махнул рукой ветеранам, веля пропустить Катула, и тот, несмотря на почтенный возраст, с прыткостью ящерицы взбежал по ступеням храма.
– А вот это уже ошибка, – вполголоса сказал мне Цицерон.
Как позже сказал Габиний в разговоре с Цицероном, он счел, что аристократы перед лицом поражения пойдут на уступки во имя единства римлян. Как бы не так! Катул принялся метать громы и молнии по поводу lex Gabinia и незаконных приемов, примененных для проведения этого закона. По его словам, для республики было сумасшествием доверить свою безопасность одному человеку. Ведь война – рискованное занятие, особенно на море: что же сделается с главноначальствованием, если Помпей вдруг будет убит? Кто займет его место?
И толпа заревела в ответ:
– Ты!
Это был не тот ответ, которого хотел Катул. Польщенный, он тем не менее знал, что слишком стар для воинского ремесла. Что ему действительно было нужно, так это двойное начальствование – Красса и Помпея, ибо при всем своем презрении к Крассу он сознавал, что богатейший муж Рима по крайней мере станет противовесом мощи Помпея. Но Габиний уже начал понимать, что допустил ошибку, дав слово Катулу. Зимние дни коротки, а голосование надлежало завершить до заката. Грубо прервав бывшего консула, он заявил ему то, что обязан был заявить: пора переходить к голосованию. Росций тут же выскочил вперед и попытался внести официальное предложение о том, чтобы разделить главноначальствование, но народ уже начал уставать и не проявил желания слушать его. Толпа исторгла крик такой силы, что, как рассказывали позже, пролетавший над форумом ворон упал замертво. Все, что Росций мог сделать при таком гвалте, – это показать два пальца, налагая вето и отстаивая назначение двух верховных начальников. Габиний знал, что, если он предложит сместить еще одного трибуна, это обернется поражением для него и утратой возможности учредить в тот же день двойное начальствование. И кто знает, как далеко готова пойти знать, если ей ночью удастся собраться с силами? Поэтому он просто повернулся спиной к Росцию и приказал, несмотря ни на что, поставить закон на голосование.
– Вот оно, – сказал мне Цицерон, когда счетчики со всех ног бросились к своим местам. – Дело сделано. Беги в дом Помпея и скажи, что ему немедленно следует послать известие. Запиши: «Закон принят. Начальником будешь ты. Выступай сразу же. Сегодня к ночи будь в Риме. Твое присутствие необходимо, чтобы все успокоилось. Подпись: Цицерон».
Я убедился, что записал все слово в слово, и поспешил выполнять полученное задание, а Цицерон нырнул в пучину форума, чтобы оттачивать свое искусство – уговаривать, льстить, сочувствовать,
Итак, все трибы единогласно одобрили Габиниев закон, которому суждено было иметь гигантские последствия как для Рима, так и для всего мира.
Наступила ночь, форум опустел, бойцы разбрелись по своим лагерям. Твердокаменные аристократы собирались в доме Катула у вершины Палатина, приверженцы Красса – в его жилище, более скромном, стоявшем чуть ниже, на склоне того же холма, победоносные помпеянцы – в особняке своего вождя на Эсквилинском холме. Как всегда, успех оказал поистине волшебное действие. Насколько помню, десятка с два сенаторов набилось в таблинум Помпея, чтобы пить его вино в ожидании триумфального возвращения полководца. Комната была ярко освещена. Там царили густые запахи пота и выпивки вместе с грубым мужским весельем, которое нередко начинается после того, как схлынет напряжение. Цезарь, Африкан, Паликан, Варрон, Габиний и Корнелий – все оказались там, однако вновь пришедших было больше. Всех уже не упомню, но точно были Луций Торкват и его двоюродный брат Авл, а также Метелл Непос и Лентул Марцеллин, оба из знатных семей. Корнелий Сизенна, один из самых горячих сторонников Верреса, расположился как у себя дома, даже клал ноги на столы и стулья. Присутствовали двое бывших консулов – Лентул Клодиан и Геллий Публикола (тот самый Геллий, который все еще был уязвлен шуткой Цицерона по поводу философского собрания). Что до Цицерона, то он сидел отдельно, в соседней каморке, сочиняя благодарственную речь, которую Помпею надлежало произнести на следующий день. В то время мне казалось непостижимым его странное спокойствие, однако, бросая взгляд в прошлое, я склонен считать, что он ощущал некий душевный надлом. Наверное, он понимал: в Риме сломалось то, что трудно исправить даже при помощи его слов. Время от времени Цицерон отсылал меня в переднюю, чтобы узнать, не подъезжает ли Помпей.
Незадолго до полуночи прибыл гонец и сообщил, что Помпей приближается к городу по Латинской дороге. У Капенских ворот уже собралось множество ветеранов, чтобы сопровождать его до дома при свете факелов – на тот случай, если враги Помпея решатся на какой-нибудь отчаянный шаг. Однако Квинт, почти всю ночь круживший по городу совместно с квартальными заводилами, доложил брату, что на улицах все спокойно.
Наконец с улицы донеслись ликующие возгласы, возвестившие о прибытии великого мужа, и в следующее мгновение он был уже среди нас – неправдоподобно большой, улыбающийся, пожимающий руки, приятельски хлопающий кого-то по спине. Даже мне достался дружелюбный толчок в плечо. Сенаторы принялись уговаривать Помпея произнести речь, и Цицерон заметил – чуть громче, чем следовало бы:
– Он пока не может говорить – я еще не написал то, что ему следует сказать.
Я заметил, что на лицо Помпея набежала мимолетная тень. Как обычно, на помощь пришел Цезарь, залившийся искренним смехом. Сам Помпей вдруг улыбнулся, шутливо погрозив пальцем. Обстановка разрядилась, став непринужденной и чуть насмешливой, как на пирушке в шатре полководца после победы, когда все считают своим долгом немного поддеть триумфатора.
Каждый раз, когда в голове всплывает слово «империй», перед моими глазами, словно живой, предстает Помпей – такой, каким он был той ночью. Склонившись над картой Средиземноморья, он раздавал куски суши и моря с тою же небрежностью, с какой обычно разливают вино («Можешь взять себе Ливийское море, Марцеллин. А тебе, Торкват, достанется Западная Испания…»). И такой, каким он был утром, явившись на форум, чтобы забрать свою награду. Летописцы позже укажут, что двадцать тысяч человек устроили давку в сердце Рима, желая увидеть, как Помпея назначат начальствовать над всем миром. Толпа была настолько велика, что даже Катул с Гортензием не решились на последнюю попытку к сопротивлению, хотя, я уверен, очень того хотели. Вместо этого они стояли бок о бок с другими сенаторами, приняв самый добродушный вид, на какой были способны. А Крассу не хватило сил даже на это – что, впрочем, неудивительно, – и он предпочел не приходить вовсе. Речь Помпея, короткая, свелась в основном к выражению благодарности. Составил ее, конечно, Цицерон. Прозвучал, помимо прочего, и призыв к единству. Впрочем, Помпею не было особой нужды говорить – одного его присутствия оказалось достаточно, чтобы цена хлеба на рынках упала вдвое. Столь велика была вера, которую он вселял в народ. А завершил Помпей свое выступление блестящим театральным жестом, придумать который мог только Цицерон:
– Я вновь облачаюсь в одежду, столь знакомую и дорогую мне, – священный красный плащ римского полководца. И не сниму ее, пока не одержу победу в этой войне, а любой иной исход означает для меня смерть!
Подняв в приветствии руку, он сошел с помоста, вернее, отплыл с него на волне криков одобрения. Рукоплескания еще продолжались, когда Помпей, уже покинув ростру, внезапно показался вновь – уверенно поднимающийся по ступеням Капитолия, в ярко-пурпурном плаще, который служит отличительным знаком действующего проконсула. Все сходили с ума от восторга, а я украдкой посмотрел в ту сторону, где стояли Цицерон и Цезарь. На лице Цицерона застыло отвращение с примесью насмешки, Цезарь же явно был восхищен, будто уже узрел собственное будущее. Помпей же проследовал к Капитолийской триаде, где принес в жертву Юпитеру быка, после чего незамедлительно покинул город, не попрощавшись ни с Цицероном, ни с кем-либо еще. Пройдет шесть лет, прежде чем он вернется сюда.