Imprimatur
Шрифт:
Я представил себя на его месте – предположим, это я предал друга и убил его. Разве вырвавшиеся перед смертью из его уст слова не поразили бы меня навсегда?
Когда Дульчибени бросил ему в лицо эту жалобную и трогающую за душу фразу, голос Мелани дрогнул от осознания вины, какой бы тяжести она ни была.
Для меня он перестал быть прежним: учителем, с которым интересно, вожатым, которому веришь. Это снова был кастрат Мелани, чью историю я узнал, подслушав разговор Девизе, Кристофано и Стилоне Приазо: аббат Бобека, которому это место было пожаловано, великий интриган, лжец, каких мало, предатель, которому не было равных, превосходный
Тут я опять вспомнил, что он так и не объяснил мне, отчего поминал во сне barricades mysterieuses, и наконец до меня дошло – видно, он услышал эти слова от умирающего Фуке, которого тряс за плечи, стараясь выведать у него еще что-то, и не понял их значения.
Обманутый своим повелителем, Атто в конце концов снискал мою жалость. Я понял, что он упустил небольшую подробность, рассказывая мне о своей находке в кабинете Кольбера, а именно: он сам же и преподнес Людовику XIV послания, из коих следовало, что Фуке в Риме.
Мне в это не верилось. Как можно так предать своего благодетеля? Разве что желая в очередной раз доказать свою верность Его Величеству? Одна немаловажная деталь: он выдал королю человека, дружба с которым стоила ему изгнания двадцатью годами ранее. Это была его фатальная ошибка: король отблагодарил верного слугу, предложив совершить еще одно предательство. Он послал его в Рим с поручением убить Фуке, не открывая ни истинных причин этого страшного поручения, ни бездны душившей его ненависти. Я все думал, какую бредовую историю поведал король Атто и какой бесстыдной ложью в очередной раз очернил честь суперинтенданта.
Последние проведенные мною в «Оруженосце» дни я пребывал во власти этого позорного образа аббата Мелани, выдающего государю своего беззащитного друга и неспособного уклониться от веления жестокого деспота.
И как только ему достало смелости притвориться передо мной опечаленным другом? Видно, призвал на помощь все свои актерские способности, в ярости думал я. Если только эти слезы не были искренними. Но в таком случае их причина – в мучивших его угрызениях совести.
Мне неизвестно, плакал ли Атто, готовясь ехать в Рим, дабы прикончить Фуке, либо превратился в послушное бесчувственное орудие в руках своего повелителя.
Последние слова больного и слепого суперинтенданта, умиравшего по его вине, должно быть, перевернули убийце всю душу: по обрывкам фраз, упоминающим о barricades mysterieuses и каких-то тайнах, но еще больше по тусклым и честным глазам его Атто понял, не мог не понять, что сам – жертва того, кто послал его на злодеяние.
Менять что-либо было поздно, можно было лишь попытаться понять. И он пустился доискиваться и дознавать, для чего ему и понадобился помощник.
Вскоре мне стало невмоготу и захотелось вырваться из этого безостановочного и опостылевшего мысленного верчения вокруг одного и того же. Однако это было не так-то просто, удалось лишь перестать все время про себя обращаться к аббату. Доверительности, завязавшихся было дружеских отношений как не бывало.
И все же за те несколько дней, в которые судьба свела нас вместе в «Оруженосце», он стал мне учителем, наставником, открыл передо мной новые горизонты, и потому я продолжал вести себя по отношению к нему, по крайней мере внешне, с привычной услужливостью. Правда, мои глаза и голос лишились теплоты и блеска, которые им может сообщить лишь дружба.
Подметил я перемены и в нем:
Только раз поутру, когда я хлопотал на кухне, он резко взял меня за локоть, а потом заключил мои руки в свои:
– Поедем со мной в Париж. Мой дом велик, я способен оплатить тебе лучших учителей. Станешь мне родным сыном, – серьезно, с ноткой горечи предложил он.
Я почувствовал, что в руке у меня что-то есть, взглянул и обомлел: это были три margaritae, венецианские жемчужины, подаренные мне Бреноцци. Давно надо было уже догадаться: Мелани выкрал их у меня в тот самый раз, когда мы вместе оказались в чулане, и сделал это для того, чтобы вынудить меня помогать ему. И вот теперь возвратил, положив конец собственной лжи. Было ли это попыткой примирения?
Я подумал-подумал и ответил:
– Ах, так вы желаете, чтобы я стал вашим сыном?
После чего расхохотался прямо в лицо кастрату, у которого не могло быть детей, разжал кулак и выронил жемчужины на пол.
Могильным камнем легла на наши отношения эта маленькая и в общем-то напрасная месть: вместе с тремя жемчужинами отлетели прочь наше доверие, привязанность, словом, то, что связывало нас в пережитые вместе несколько дней и ночей. Все было кончено.
Кончено, но не выяснено до конца. Чего-то все же не хватало в воссозданной нами по крупицам картине: отчего Дульчибени питал такую жестокую ненависть к семейству Одескальки, и в частности к папе Иннокентию XI? Одна причина была налицо: похищение и исчезновение его дочери. Но, как правильно заметил Атто, это была не единственная причина.
Когда два дня спустя после событий, развернувшихся в Колизее, я ломал себе голову над тем, что вынудило Дульчибени пойти на столь отчаянный шаг, меня посетило озарение, яркое, неожиданное, из рода тех, что редко порождает наше сознание (в тот момент, когда я пишу эти строки, я могу утверждать это со знанием дела).
Я на все лады прокручивал в голове то, что высказал Мелани Дульчибени, взобравшись вслед за ним на Колизей. Его двенадцатилетняя дочь, рабыня Одескальки, была похищена и увезена в Голландию Хьюгенсом и Франческо Ферони, торговцами живым товаром.
Где теперь могла находиться дочь Дульчибени? В Голландии, в услужении правой руки Ферони – или в какой другой стране, куда ее сплавили, когда ею вдоволь наигрались? А ведь мне приходилось слышать, что самым красивым рабыням рано или поздно удавалось обрести свободу благодаря торговле своим телом, которая процветала в тех краях, отвоеванных человеком у моря.
Как она могла выглядеть? Если она все еще была жива, ей должно быть около девятнадцати лет. Наверняка мать-турчанка наградила ее темным цветом кожи. Представить себе ее лицо было, конечно, делом несбыточным, поскольку я не знал, какова была наружность ее матери. Но можно было предположить, что с ней плохо обращались, держали взаперти, били… Ее тело не могло не иметь следов побоев или шрамов…