Имя твое
Шрифт:
– Ешь, ешь, Кешенька, – потчевала его Нюрка ласково, не обращая никакого внимания на Фому, пытавшегося что-то сказать; наоборот, Нюрка все время останавливала мужа, но Фома, управившись с закуской и наливая в стаканы снова, из второй бутылки, которую он как-то незаметно для всех распечатал, в ответ на новый ласковый, но твердый окрик жены неожиданно засопел.
– Цыц, баба! – повысил он голос – Тут тебе не бабьи посиделки, что языком-то мелешь! Тут серьезные мущинские разговоры! Можно сказать, дело государственное решается! Природа!
– Замолол! С первого-то разу вкось дурака старого повело, – с досадой сказала Нюрка с извиняющейся улыбкой на лице, обращенной явно не к мужу, а к Алдонину.
Все так же весело поблескивая
– Пришел я к вам, Фома Алексеевич и Анна Дормидоновна, вот по какому делу, – начал он, и кожа на скулах у него зарозовела. – С вашей дочерью Татьяной Фомишпой случилась у нас большая любовь… пришел я к вам свататься. Хотим мы построить с Татьяной Фомишной совместную жизнь на законных порядках… Прошу я вас, Фома Алексеевич и Анна Дормидоновна, отдать за меня Татьяну Фомишну… вот и все мое к вам дело…
Охмелевший уже несколько Фома с явным удовольствием, даже слегка полуоткрыв рот, слушал непривычно вежливую и складную речь Алдонина, почтительно именовавшего все его семейство по имени-отчеству, а Нюрка, радостно всхлипывая, кивала, то и дело вытирая глаза концом платка.
– Кешенька, милый ты мой, дорогой, – справилась она наконец со своим волнением. – Мы что ж… да мы… коль промеж вас все оговорено, то мы куда ж…
– Ну, мать, дожили! – подал голос и Фома. – Дочка-то, а… вон уж как! А что? Пора! Девка, она товар такой, его на базар лучше недозрелым везти, а то кто же потом, когда киселем возьмется, глянет? Ну, Кеша, – протянул через стол Фома, – вот тебе мое отцовское согласие.
– Фома, Фома Алексеевич, постой ты, охломон некрещеный! – запричитала Нюрка, останавливая его, – Девки, девкм! – закричала она еще громче. – Верка, зови сюда сестру! О господи, да что ж это такое деется? Верка!
Верка, стоявшая в сенях и жадно подслушивавшая все, что говорилось в избе, и уже не раз бегавшая к ждавшей во дворе сестре и все торопливо пересказывающая ей, тотчас и появилась в дверях; скоро и Танюха со взволнованным румянцем во все лицо пробралась в избу, непривычно смело оглядев при этом отца с матерью, не скрываясь доверчиво и в то же время с некоторой тревогой, словно пытаясь угадать, все ли в порядке, улыбнулась Алдонину, и тот тотчас встал, подошел к ней, взял за руку и подвел к столу.
– Ну, вижу, вижу, согласие, природа, – сказал Фома, опустив голову, и с шевельнувшейся в сердце грустью перед неостановимостью жизни глухо скомандовал: – Мать, благословляй, что ли…
Перекрестив обоих, Нюрка торопливо сняла образ, дала поцеловать дочери и Алдонину; тот, помедлив, все-таки, скривив губы в сторону, приложился, брызжа из-под ресниц каким-то бесовским весельем.
– Аминь! Аминь! – твердила Нюрка. – Живите, детки, как мы с отцом прожили, в мире да в добром согласии (при этих ее словах Фома окончательно расчувствовался, потер тыльной стороной ладони глаза), детей вырастили. – Она неожиданно всхлипнула. – А сыночек мой милый Митенька так и не дождался такой ра-а-а-дости, сложил на проклятой войне свою резвую головушку…
– Цыц, мать, – тяжело приподнял брови сразу постаревший лицом Фома. – Цыц! Не убитый наш сын Митрий, он у нас тут, – сильно размахнувшись, он гулко шлепнул себя кулаком в грудь, – живой, он тут у нас! С нами вместе радуется сын наш Митрий!
Пересиливая себя, Нюрка закивала сквозь слезы, захлопотала вокруг стола, всех усаживая, выставляя из потаенных углов самые неожиданные запасы, и скоро на столе оказались и две немецкие алюминиевые, уже изрядно облупившиеся от зеленой краски фляги с самогоном, и бутыль с бражкой, и лежала горка вяленого карася, и приличный ломоть копченого окорока, и круг топленого масла, и соленый, хранящийся неделями творог, и какие-то соленья из грибов, чеснока и всякой травы; Фома, сроду не видавший и не знавший об этих
Теперь уже все уселись за стол, разговор пошел более степенный и деловой; еще и еще раз выпили, и Фома потужил, что по таким скудным временам нельзя сыграть свадьбу, как это от веку положено, в настоящем достатке; Алдонин, утешая его, весело ухмыльнулся.
– Ничего, папаша, зато мы крестины потом на славу отгрохаем, – сказал он, и Танюха, сидевшая с ним рядом строго и неподвижно, опять неудержимо закраснелась.
– Папаш, слышите, папаш! – загремел Фома. – Ай да уважил, сынок! Вот это уважил!
Фома вылез из-за стола, обнял будущего зятя, расцеловался с ним, затем, опять вспомнив погибшего старшего сына, отвернулся, махнул рукой и, скрывая непрошеную слезу, долго крутил цигарку, слепо глядя в стену и просыпая табак; у него все никак не получалось.
– Ты, папаш, на, папироску-то засмоли, – протянул ему пачку «Беломора» Алдонин, и Фома, затянувшись раза два, опять уселся на свое место.
– Как же вы жить-то собираетесь? – спросил он несколько погодя. – Давай к нам, что ль, сынок… не в общежитие жену вести… У нас одна девка теперь остается, надолго ли… Угол отгородим… а там…
– Я, папаш, рядом с вами думаю построиться… Вон усадьба чья-то рядом пустая… сад дичает…
– Это Антипа Косого усадьба… в войну семью как корова языком слизала… А, мать? А? – Фома резко вскочил на ноги. – Что? Задумка на все сто! Да мы… А, мать?
– Печь сам сложу, рамы свяжу, – перечислял Алдонин как нечто уже решенное. – Досок директор обещал, лесу тоже, на тракторе мигом приволоку… Э-э! С той недели дело и заварим, свадьба свадьбой, а дело своим путем…
В этот вечер свет в избе у Фомы горел, на диво соседям, далеко за полночь; обсуждали предстоящее обстоятельство, горячились и даже спорили. Самые любопытные из густищинцев бегали под окна Куделина посмотреть, что это такое у Фомы происходит, а наутро все Густищи уже знали, что тракторист Кеша Алдонин, тот самый, острого языка которого опасались от старого до малого, сватается за старшую дочку Фомы Куделина, через неделю назначено быть свадьбе и что привалило Фоме счастье невесть почему; правда, старшая девка у него выбухала видная из себя, вот только род все одно захудалый, и большого толку от этого ожидать нечего.
– А жених-то, бабоньки? – жужжала бабка Чертычиха у колодца. – Парень собой вроде справный, а в голове свистит… Ой, не знаю! Не знаю…
Одни ей поддакивали, другие молча посмеивались, но все сходились в том, что Кешка Алдонин человек затейливый, уж если что вычудит, скоро не забудешь. И всякий раз вспоминали общественного бугая Ветерка, у которого как-то на шее оказался намалеванный донельзя похожий портрет нового густищинского председателя Федюнина. Бугай с тем потешным портретом важно прошел на заре по всему селу в сопровождении целой оравы веселящихся ребятишек; если они приближались ближе, чем это допускало самолюбие Ветерка, он останавливался, оборачивал к ним острые рога и начинал яростно кидать копытом из-под себя землю. Тут хоть стой, хоть падай, и хотя никто бы не мог точно доказать, кто учудил такую штуку с бугаем, но все почему-то были уверены, что сделал это Алдонин, и потому сейчас, обсуждая будущую его жизнь с дочкой Фомы Куделина, строили самые невероятные предположения не только о предстоящей свадьбе, но и о будущем потомстве Кешки Алдонина; а бабка Чертычиха, снуя из избы в избу и захлебываясь от распиравшего ее волнения, рассказывала про свой вещий сон; разверзлась земля посреди улицы, и явился пропавший без вести сын Ефросиньи Дерюгиной – Иван. Явился, и пошел от него неостановимый огонь и сжег село.