Имя твоего волка
Шрифт:
— Они сожгли ее, — повторила Марго, и старуха почувствовала, как маленькие кулаки под ее рукой сжались еще сильнее. — Дядя Владислав говорит, что это был случайный пожар, но я знаю, они сожгли ее. Они не очень-то торопились на помощь, когда она горела в своей спальне.
— Марго… — старуха прижала девочку к своему плечу, преодолевая сопротивление ее напряженно выпрямленной спины. — Тебе будет трудно жить, Марго. Нельзя помнить о мертвых так, как о живых. Нельзя уметь делать то, что ты умеешь. Нельзя быть непохожей на других, Марго. Люди боятся таких. Боятся и ненавидят. Сотню лет назад таких жгли на кострах. Таких, как твоя
— И как ты, — глухо сказала Марго. Старуха не ответила. Замолчала, и несколько минут они обе сидели молча, глядя в огонь, и его языки плясали в глубине их зрачков.
— Да, — согласилась старуха.
— Это несправедливо, — почти крикнула Марго.
Ей опять хотелось расплакаться и накричать на старуху, которая никогда не хотела отвечать на этот вопрос.
«Почему? Почему они сожгли ее?» — а старуха в ответ молчала, кривила губы не то в усмешке, не то в гримасе — или говорила непонятные вещи.
— Несправедливо, — подтвердила старуха.
Вот тебе еще одна бусина, девочка. Стекляшка, похожая на алмаз. Драгоценность, которую так хочется назвать стекляшкой… Возьми ее и сохрани… или разбей вдребезги. Как хочешь.
— Жизнь вообще несправедлива, девочка. А люди одиноки. Особенно те, кто не похож на других. Бывают… бывают люди, Марго, которые родились не в том месте и не в то время. Иногда, очень редко, девочка, они достигают вершин мира. Иногда они становятся завоевателями или поэтами… или бродягами и всю жизнь пытаются отыскать в дорожной пыли то, что они и сами толком не могут понять. Может быть — то место и то время, где им следовало родиться и жить. Беда в том, что это почти невозможно…
Застывший взгляд старухи тонул в огне. И огонь тонул в старухином взгляде — в черных, бездонных, бесконечных провалах глаз. Марго вдруг стало страшно — в тот миг, когда она поняла, что старуха, горько кривя дрожащие непослушные губы, говорит сейчас о себе. И о ней, о Марго, двенадцатилетней, темноглазой, перепуганной девчонке с исцарапанными коленками, которая зачем-то родилась не в то время — и совсем не в том месте.
— Иногда… очень редко, — старухин голос стал едва слышен, почти умер, перешел в шелестящий, беззвучный шепот: — Иногда, очень редко они достигают вершин…
Старуха замолчала, дыша сипло и натужно, и хрип ее торопливых вздохов вдруг показался Марго началом плача. Пока еще беззвучного плача, уже сотрясающего впалую старухину грудь и заполнившего провалы ее глаз блеском невыплаканных слез.
«Что мне делать? — испугалась Марго, никогда до этого не видевшая старуху такой. — Что же мне делать?», — растерянно думала она, глядя в морщинистое, страдальчески застывшее старухино лицо.
Старуха никогда не плакала. Она была всегда строга и язвительна, иногда — суховато-ласкова, успокаивая расстроенную Марго. Старуха умела утешать девочку — словами или насмешкой, или небрежным поглаживанием своей твердой, костлявой — и необыкновенно нежной — руки. Старуха не могла плакать. Как не могла плакать безупречная в своей красоте и спокойствии мраморная богиня возле парадной лестницы дома. Снисходительно и вечно усмехавшаяся статуя, у которой Марго пыталась выучиться безмятежности и спокойствию — еще в раннем детстве, когда она не была знакома со старухой. И сейчас слезинки в уголках старухиных глаз показались Марго такими же невероятными и невозможными, как слезинки
— Иногда они достигают вершин, — продолжила старуха — так же глухо и хрипло, — но обычно, Марго, обычно они сходят с ума от своего одиночества. Или погибают. Обычно их сжигают на кострах, Марго. Или забивают камнями.
— Сжигают на кострах, — эхом повторила Марго. И вдруг, сама того не ожидая от себя, положила ладонь на морщинистую старухину руку. И погладила ее — очень осторожно и нежно, как обычно это делала сама старуха, успокаивая плачущую Марго. И добавила еле слышно, с трудом преодолев заморозившийся в горле вдох: — Или забивают камнями.
— …Забивают камнями, — тихо повторила женщина, и было непонятно, от чего блеснули ее глаза — то ли от слез, то ли от злорадства.
Пану Владиславу показалось, что этот отвратительный прыщ на ее уныло поникшем носу еще больше распух и налился синюшно-багровым оттенком. Опустив лицо и поджимая губы, она, видимо, старалась изобразить почтительный и виноватый вид — но старалась очень плохо. Может быть, потому, что не чувствовала ни вины, ни почтения, ни страха перед грозно сведенными бровями и гневным взором пана Владислава. А может, чувствовала, что сам пан перепуган до полусмерти.
— Что? — вздрогнул он, вдруг сообразив, что не расслышал ее слов.
— Ведьм, светлый пан, обыкновенно забивают камнями, — повторила она. Медленно и, как ему показалось, с удовольствием. И ее внимательный взгляд с любопытством мазнул по сморщенному, как от зубной боли, лицу «светлого пана». Взгляд — без тени почтения или страха.
— Это моя племянница, — глухо сказал он, сморщившись еще больше и почувствовав себя еще глупее и гаже.
Не могло быть ничего более глупого, чем стоять в гостиной собственного дома и вместо того, чтобы отчитывать нерадивую прислугу, вроде бы, оправдываться перед ней. Перед этой толстой уродливой деревенской бабой с кошмарной бородавкой на носу. И не могло быть ничего гаже, чем иметь несчастье называть своей племянницей это отродье, спящее сейчас в соседней комнате.
— И ей всего семь лет, — добавил он непонятно для чего. Как будто этот факт мог быть неизвестен стоявшей перед ним женщине, нянчившей упомянутую племянницу почти с самого рождения.
— Все в руце божьей, светлый пан, — назидательно сообщила длинноносая нянька. То ли сочувствуя, то ли издеваясь, и бордовая бородавка на ее носу качнулась в такт важному, исполненному достоинства кивку. А пану Владиславу захотелось ударить ее — по толстому, круглому, как блин, самодовольному лицу.
— Я велел тебе следить за ней, — вместо этого сказал он, с трудом сдерживая срывающийся в крик голос.
Крик прорывался некрасивый — визгливый, бабий, истерический. Беспомощный.
Потому что пан Владислав, в который уже раз за время общения со своей племянницей (семь лет без малого, спасибо братцу за наследство), не знал, что делать. То ли войти в соседнюю комнату, где, наверное, уже вовсю сопит наревевшаяся всласть племянница (дети должны спать крепко — ЛЮБЫЕ дети) и наконец-таки, дав волю давно чешущимся рукам, придушить проклятое отродье. Подушкой, чтобы никто не слышал. А кто из челяди услышит — наверняка сделает вид, что оглох — после всего, что было. Так легко и просто. И закончится вся история.