Иннокентий Анненский
Шрифт:
Что касается галлицизмов, то я не был согласен с ним в корне. Галлицизмы (не надо забывать, что Пушкин гениально ввел сотни их в русскую речь) всегда казались мне неизбежным, по самому ходу нашей истории, но все же засорением русского языка, тем более - поэтического звучания русской речи Анненский. Горячо отстаивал дальнейшее обогащение языка в этом направлении. Вкусу его вовсе не претили в самых задушевных строках такие обороты речи, как, например, "эмфаза слов": А для чего все эти муки С проклятьем медленных часов? Иль в миге встречи нет разлуки, Иль фальши нет в эмфазе слов ("Тоска кануна"] Или - такие любимые его выражения, как - "мираж" ("миражный рай"), "хлороз жасмина", "зигзаг полета", "кошмарный", "анкилозы", "симптомы" и сколько других (в его переводах с древнегреческого неологизмы звучат намеренно-подчеркнуто) : в трагедии "Фамира-Кифаред"
– уже вошедшим в наш язык по праву литературной давности, напр, "поэзия", "музыка"). Анненский подчас ранит ухо своими галлицизмами, из какого-то непонятного озорства, из предвзятого франкоманства.
И в то же время он был пуристом стихотворного звука. Форме в поэзии придавал значение первенствующее и больше всего ценил похвалы, направленные на его формальные удачи. В строке он по многу раз менял слова, дабы заменить слог с открытой гласной слогом с глухой, или наоборот. И в своей стихотворной критике настаивал на этих а, у, и, в которых таилась для него магия выразительности. Сколько раз с какой-то завистью говорил он мне о выработанности французами звукочередования в стихах, да и в прозе. Доходил до мелочей. Например, возмущался русской небрежностью в выборе имени при крещении. Как это его, Анненского, нарекли Иннокентием? Варварски звучит: Иннокентий Анненский! У французов всегда: Поль Верлен, Шарль Бодлер, Виктор Гюго и т. д. А тут - удивительная нечеткость слуха: "У вас, Сергей Маковский, хоть _ей_ - _ий_, а у меня - _ий_ - _ий!_" Анализируя чье-нибудь стихотворение, он особенное внимание обращал на буквенное звучание слов. Например, говоря о "Тихой колыбельной" Федора Сологуба, замечает: "Помните вы эту "Тихую колыбельную"?
– Вся из хореев, усеченных на конце нежно открытой рифмой. На _ли, ю, ду_, на _и_ динькающий - _день - тень, сон лен_ или узкой шепотной - _свет - нет_. Сколько в этой элегии чего-то истомленного, придушенного, еле - шепчущего, жутко-невыразимо-лунного:
– "Сон, ты где был?" - "За горой".
– "Что ты видел?" - "Лунный свет".
– "С кем ты был?" - "С моей сестрой".
– "А сестра пришла к нам?" - "Нет".
Я тихонечко пою: Баю-баюшки-баю.
Или после цитаты известной сологубовской строфы:
Упала белая рубаха
И предо мной, обнажена,
Дрожа от страсти и от страха,
Стоит она...
["Луны безгрешное сиянье"]
Анненский убеждает: "Только вы не разбирайте здесь слов. Я боюсь даже, что вы найдете их банальными.
– А вот лучше сосчитайте-ка, сколько здесь А и полу-A - посмотрите, как человек воздуху набирает оттого, что _увидел_, как у ведьмы упала белая рубаха? Кто разберет, где тут соблазн? где бессилие? где ужас?"
Потому-то поздняя французская поэзия и была его любимейшей. Он раз навсегда очаровался ее изысканным благозвучием, аллитерациями, ассонансами, верленовской "de la musique avant toute chose" {"Музыкой прежде всего" (франц.).}, строфой Сюлли-Прюдома (в его изумительном переводе):
Над гаснущим в томительном бреду
Не надо слов - их гул нестроен.
Немного музыки - и тихо я уйду
Туда - где человек спокоен.
["Агония"]
Кажется, он один, из русских поэтов, разбирался безупречно во всех тонкостях французского силлабо-тонического строя. Он говорил мне, как знаток, свои соображения об александрийском стихе, об истории цезуры в нем и о тайнах его ритма у разных авторов - соображения, никому не приходившие тогда в голову.
Однако франкоманство не мешало Анненскому пользоваться словарем чисто-народной речи, прозаизмами и словечками разговорными, уменьшительными и бытовыми, отдающими некрасовским колоритом: ишь-ты, ну-ка, где уж и т. д. Сочетанием иностранных заимствований с простонародными оборотами он особенно дорожил, и как характерно это для всего склада его личности, пронизанной средиземноморской культурой и, вместе, такой до предела русской!
Не знаю, был ли Анненский очень одарен, как инструменталист стихотворной строки... Стихам его зачастую
Звуковой пуризм был, отчасти, и рисовкой Анненского-эстета. На самом деле, разве внешним звуком живы его стихи? В них никогда звук не преобладает над смыслом - даже в таких, на первый взгляд, звуковых стихах, как, например, "Старая усадьба" (из трилистника "Из старой тетради").
Характерные в этом стихотворении образы Анненского-символиста и вообще вся манера его чувствовать и выражать: слова не сами по себе и не обозначенные словами реальности, а то, что между словами и притом психологически сущее, пережитое. Анненский всегда на земле и всегда где-то в иной духовной действительности, это двоеречие придает произносимым словам как бы новый смысл: они насыщаются смыслом всего, что угадывается сквозь них, за ними. И от краткости, от лаконизма словесных средств только просторнее возникающим образам.
Сердце дома. Сердце радо. А чему?
Тени дома? Тени сада? Не пойму.
Сад старинный, - все осины - тощи, страх!
Дом - руины... Тины, тины что в прудах...
Что утрат-то!.. Брат на брата... Что обид!..
Прах и гнилость... Накренилось... А стоит...
Чье жилище? Пепелище?.. Угол чей?
Мертвой нищей логовище без печей...
Ну как встанет, ну как глянет из окна:
"Взять не можешь, а тревожишь, старина!
Ишь затейник! Ишь забавник! Что за прыть!
Любит древних, любит давних ворошить..
Не сфальшивишь, так иди уж: у меня
Не в окошке, так из кошки два огня.
Дам и брашна - волчьих ягод, белены...
Только страшно - месяц за год у луны...
Столько вышек, столько лестниц - двери нет...
Встанет месяц, глянет месяц - где твой след?..
Тсс... ни слова... даль былого - но сквозь дым
Мутно зрима... Мимо, мимо... И к живым!
Иль истомы сердцу надо моему? Тени дома?
Шумы сада?.. Не пойму...
В шестистопных хореях "Старой усадьбы" почти везде - тройная рифма или консонанс. При этом нет звуковой декоративности. Словесное звучание совпадает с образным рисунком... До чего весь Анненский тут, в этой музыке слов, вызывающей целый ряд обертонов, - прислушиваясь к ним, мы ощущаем, как некое наваждение, сущность самого поэта - и печаль его смертельную, и насмешку над собой, и мечтательную оглядку на пройденный путь, и ужас перед всем мертвым, оживающим с колдовской властностью:
Ну как встанет, ну как глянет из окна:
"Взять не можешь, а тревожишь, старина!.."
Анненский торопился жить в последние месяцы 1909 года, он предчувствовал скорый конец. Каждый день спешил он из Царского в Петербург то на лекцию к "раичкам", то на доклад в Неофилологическое общество, то на заседание "Поэтической академии" {Он читал древнегреческую литературу на Высших женских курсах Раича. Слушательниц Петербург называл "раичками".
– С. М.}, то в декоративную мастерскую А. Я. Головина (для коллективного портрета аполлоновцев). Последнее особенно утомляло его: приходилось подыматься по бесконечной крутой лестнице на самую вышку Мариинского театра... Я не могу простить себе, что мы, друзья, не сумели удержать Иннокентия Федоровича от этой опасной для его больного сердца гимнастики.