Иногда ночью мне снится лодка
Шрифт:
Его должны выдернуть обязательно, и он знает, что его выдернут – а как же иначе? Поэтому его сознание каждый день перед сном как бы заново умирает и перед этой метафизической смертью хватается за трепет листьев ивы – тот самый, когда-то и где-то увиденный, а теперь всплывший, который, чтоб подольше сохранилось, чтоб посильнее пристало, торопливо сравнивается, ну, скажем, с пляской флажков на демонстрации.
И тут же в сознание лезут крылья бабочки-капустницы, с которыми неизвестно что делать, но они торжественно раскрываются и неторопливо складываются, зажигая в зелени желтый глаз, словно огонек неприкаянного маячка. И все это мешает угасающему сознанию и в то же время
А потом в сознании может всплыть чье-то выражение: «Ну, в натуре!» – и какой-то четвертинкой ума ты понимаешь, что оно из детства, когда ходили на свалки, ловили там жаб, заглядывали им в глаза и осторожно трогали бородавки, рассуждая о том, ядовитые они или нет; а жабы доверчиво хватались лапками за детские ладошки, готовые, в любую секунду куда-нибудь сигануть.
И от этого, словно от предчувствуя влюбленности, наступит лад в душе и омовение всех ее выступов и приборочка в закоулках, отчего ускользающий перед сном мир на миг станет чересчур осязаемым и чувственным.
Мир на мгновение обзаведется удивительной, чуть влажной, похожей на сок губ пленкой. И легкого прикосновения к которой достаточно, чтобы он, прежде чем истлеть в сознании, начал бы говорить, спеша нагородить о себе терриконы разной милой чепухи; и ты, задохнувшийся от неизвестно откуда случившихся непроявленных еще чувств, вдруг становишься необычайно щедрым: тебе хочется весь этот мир обнять, прижаться к нему; тебе хочется раздать все, что у тебя есть, и все, чего у тебя никогда не было.
* * *
А теперь самое время протянуть руку и погасить прикроватный светильник. У него тугой тумблерок, и надо немало потрудиться, прежде чем удастся с ним справиться, и для этого придется на время освободиться от дремоты, аккуратненько, чтоб только не повредить, снять с себя ее прилипчивые лохмотья, чтобы потом, когда управишься со всеми делами, то есть со светом, разумеется, и свернешься калачиком на правом боку, вновь надеть их на себя, проверяя, как легли их складки. И тогда, конечно же, обнаружится, что не все они займут свои места, и досада в последний раз на сегодня шевельнет твой ум, тот – тронет тело, а оно, оживая – как хныкающий медвежонок, или как сонная тетеря, или как случайно задетые клавиши, что выводят свое бессильное «тю-ру-ли» – вернет ему трепет, воспринимаемый в виде образов или только неясных линий, полных мягкой горечи, сетований и бормотаний.
Сон, что может быть слаще тебя? Что может быть лучше, прекрасней тебя здесь, на подводной лодке?
И что может быть утомительнее тебя или тревожней?
Ему снилось порой, что он голый стоит у доски в школе и сдает устный экзамен по английскому или по математике, и ему ужасно неудобно оттого, что он без одежды и, кроме того, он совершенно не подготовлен к экзамену, а вокруг кто-то ходит и, как назло, время от времени касается обнаженного тела рукавом шерстяного костюма.
И еще ему снились погони, где кто-то кого-то преследовал, а он с интересом наблюдал, а потом выяснилось, что гонятся за ним, и все это в ярких красках, с осязанием, с запахами.
Иногда ему снилась женщина. Ее лица он никак не мог разглядеть, но не сомневался в том, что оно было необычайно милым. Он готовился ею обладать, и ее можно было потрогать, чтоб удостовериться в ее существовании и в том, что все это реальность; и он прикасался к ней, и она удивленно оборачивалась и смеялась, а потом они лежали, прижавшись друг к другу, у нее была мягкая кожа, и первым отзывался на его прикосновение золотистый пушок, покрывающий
Но чаще всего ему снился его отсек и какие-то бесконечные работы, которые требовали хитроумных решений, и все это надо было делать быстро, потому что кто-то с секундомером отсчитывал вслух минуты и секунды, приходящиеся на каждую операцию, и в груди тогда ощущалась тяжесть какой-то старой вины, и была та тяжесть сначала неподвижна и только затрудняла дыхание, но потом она обретала собственное тело и приходила в движение, грозя соскользнуть с колеи, и он изо всех сил старался помешать этому, силился сохранить равновесие и просыпался, ощущая, как рука вахтенного, пришедшего его будить, шарит и по постели и по нему.
Господи, но отчего же на лодке снятся такие сны, в которых действуешь словно наяву и, проснувшись, долгое время не можешь понять, где ты, кто ты, ты это или не ты, и который теперь час? Словно бы теряется нить, связывающая тебя в той точкой планеты, где находится твой корабль, с тем временем, когда он там находится, и ты не в силах противиться, помешать этому; хотя, засыпая, всякий раз неким участком ума понимаешь, что так оно и будет, и во сне ты будешь страдать бесконечно долго; потому что время сна, как и время вахты – или, вернее, время раздумий на ней – имеет, в отличие от корабельного времени, иную плотность.
Оно похоже на пространство, на лабиринт из высоких темных комнат: там хочется поднять свой взор к потолку, хотя заранее известно, что ты его не увидишь, очертания его теряются в голубоватой дымке, но ужасно хочется это сделать, до дрожи в шее, до предощущения того, что как только ты поднимешь глаза, так сразу же что-то случится; и еще хочется прикоснуться к стенам этого лабиринта, чтоб ощутить их прохладу; и от этого желания, а вернее, от одной возможности его осуществления, возникает поразительное чувство незащищенности. И ты кутаешься, кутаешься, но потом оказывается все напрасно, и спине все равно холодно – от страха ли перед этой своей беспомощностью, от осознания ли ежедневного опустошения, производимого в тебе сном, от заполнения летучими образами, способными вмиг покинуть случайную темницу, прихватив с собой какие-то глубинные и очень дорогие для тебя частицы, которые, как оказалось, трудно от тебя отделимы, потому как они и есть ты.
И как только это случается в некоторый момент сна, твое существо словно спохватывается и изо всех сил призывает тебя, разбитого, а быть может, и рассеянного по всей Вселенной, вернуться к тебе же, к самому себе, очнувшемуся, застигнутому за этим еженощным постаныванием, совершаемым словно бы кем-то другим.
И они – те частички – спешат на призыв, они летят как светящиеся точки насекомых, стремящихся к фонарю, они влетают в тебя не все сразу, одновременно, но сейчас же становятся тобой, вернее частью тебя, и ты ощущаешь сперва, скажем, свою руку, осознаешь, что это она и есть, и так она называется, а потом – пальцы, лицо, потом окружающие предметы, койку, одеяло, вспоминаешь, кто ты, где ты и куда ты должен идти, и много-много позже – что с тобою приключилось раньше.