Inside Out (Наизнанку)
Шрифт:
— Начальство нас за такую работу повысит и премирует, — облизывался Лефевр.
— Скорее, повесит и кремирует! — скептически добавлял Маккавити. — Ой, ну, на хрен, вот это ночка…
Франческа Суара действительно была журналистом какое-то время. Она даже училась в специальной группе под руководством Хелен. В этой Хелен было не меньше ста килограммов весу, бедра у нее были, как ведра, а лапки неожиданно маленькие и аккуратные, так что когда она задумывалась и растопыривала их над клавиатурой, казалось, что она собирается перебирать ягоды. Молодых журналистов учили не только мастерству, но и некоторому специальному отношению к миру.
— Вы должны уметь убедить себя, — говорила
Потом началась практика; Франческа часами простаивала на пресс-конференциях, пытаясь хоть что-нибудь записать, но слова сыпались, как рыбья чешуя, и не соединялись. Франческе казалось, что все врут, причем не то чтобы они просто искажали факты, нет, дело было гораздо сложнее — они врали всем видом, и выбором слов, и сами слова были ложными, неправильно называли предметы. Франческа замечала, что их так и тянет схематично рисовать то, о чем они говорят, на доске маркером: так они могли лучше чувствовать, что все это — их. Сравнивая мир и информацию о мире, и к тому же веря, что информация так же влияет на мир, как и мир — на нее, Франческа ужасалась. Например, на приемах, где были модные люди и роскошные яства, ее все время одолевали мысли о тех, кто живет за забором. Это было что-то патологическое, одновременно жалость и жуткая злость на обе стороны, на тех и других.
— Вам совсем-совсем не должно быть жалко, — внушала Хелен. — Жалость — это психическая болезнь. Не лечится. Вдруг начинают думать: я здесь ем фуа-гра, а они там мрут, как мухи. Это неправильно — принципиально. Они сами виноваты. Им больше ничего не надо — они хотят умереть, поэтому живут там. Мы хотим жить, поэтому мы — здесь. Никакой жалости! Понимаете?
Франческа высыпала гречку в манку и перебирала ее часами: отчасти помогало. Ей было отвратительно. Она чувствовала, что неспособна к журналистской работе. Ну, как если бы она хотела стать хирургом — а от вида крови падала бы в обморок.
Это был один из последних репортажей из-за забора. Писать решили люди из зоны Франкфурта. Франческе велели их курировать. На участке было очень страшно, одни развалины и в них костры, и ехать можно было только по старой железной дороге на дрезине с угольной топкой. Они проехали мимо костров и развалин, бросая уголь в топку: чух-чфсс! Чух-чфсс! — дрезина чух! уголь в печку чфсс! Потом Франческа сидела за компьютером и описывала свои ощущения, как ей было страшно — «все-таки могут и тачку остановить, убить, ограбить, изнасиловать», — и, между прочим, упомнила о том, что испугалась, хоть и оперативный журналист. Тут на мобильник ей позвонили и сказали незнакомым голосом:
— Франческа, вы не оперативный, а текущий журналист. Посмотрите на экран.
Франческа взглянула и увидела, что программа-редактор правит ей текст прямо в компьютере.
— А кто тогда оперативный? — полюбопытствовала она.
— Это тот, кого поправляют, чтоб он не написал ерунду, еще на уровне его зарождающейся мысли, — ответили Франческе. — Это называется система встроенных стабилизаторов. Мы могли бы поставить такую систему на вас, если вы, конечно, нам подойдете…
Ее взяли, и Франческа поняла, что этого ей и хотелось. Для них информация была абсолютно прозрачна; тайн не существовало; они знали абсолютно все, а чего не знали, то узнавали, как только это начинало иметь какое-то значение. Здесь была полная правда, не приправленная никаким «народным» вкусом.
— Одни глаголы и существительные, никаких прилагательных, дитя мое, — кряхтел рыжий мистер Маккавити.
Здесь все было кристально ясно, и текст не надо было структурировать: мысли текли в том же направлении, что и события. Франческу совершенно не смущало, что про нее будут знать абсолютно все. Информация за информацию. Ей хотелось бы, чтобы в будущем так же не было никаких тайн ни у кого ни от
Солнце в то утро взошло в голубом хрупком дыму, и осветило дикий бардак во всех делах.
Элия Бакановиц открыл глаза и пошарил рукой, чтобы понять, где он. Кажется, он был где-то под столом. Кругом валялись полуистлевшие от жара газеты и битое тонкое стекло лампочек. Он понял, что лежит на обрывках проводов от компьютера. Сквозь экран было видно противоположную стену. Изуродованная мышка висела на лампочке. Костюм был весь в ликере «Айриш крим».
— Мы, кажется, славно погуляли, — пискнул Элия Бакановиц (голос его не слушался).
Никто не ответил. Директор приподнялся и увидел, что никого вокруг и нет. Причем не было никого не в том смысле, что все ушли и обещали вернуться, или что здесь никого нет, но вообще-то есть. А в том смысле, что никого нет вообще.
— А? — растерянно прошептал Элия Бакановиц. — Ребятки? Вы где? Вы типа спрятались?
Цепляясь за стены и столы, Бакановиц встал, подтянул штаны и отправился на поиски хоть кого-нибудь. Уже в коридоре он обнаружил, что на нем только один ботинок, хотел вернуться, но плюнул и пошел дальше. Двери кабинетов были распахнуты; всюду царил полнейший разгром. Ужасаясь все больше и все больше холодея, Бакановиц вышел на лестницу — да так и сел на пол. Банку снесло половину этажей вместе с крышей. Солнце заливало лестницу, которая весело обрывалась в пространство. Края получившейся чашки были мягко оплавлены, как будто верхушку здания кто-то срезал, как шляпку гриба.
— Господин Бакановиц, — услышал Элия чей-то голос.
— Леви, — простонал Бакановиц. — Это ты, стервец…
Через пятнадцать минут началось экстренное заседание правления. Была проведена ревизия убытков, в результате которой выяснилось, что банк Бакановиц еще существует. Пошла дружная работа. Затанцевали чайники и чашечки. Была принесена новая бутылка ликера «Айриш крим» и восстановлены компьютеры вместе с ребятушками, которые за ними работали. Тут же зазвонили телефоны клиентов. Капитализация трепыхнулась у дна, дрогнула и пошла вверх. Элия Бакановиц откинулся на спинку стула и выдохнул; и где-то далеко откинулся и выдохнул нефтяник Серпинский, выяснивший, что и его корпорация скорее жива, чем мертва.
Но не мог так просто откинуться и выдохнуть Леви Штейнман. Внутри него была рябь, как на воде озера. Солнце заливало кабинет, надо было дальше искать русского и его водяное топливо, но у Леви Штейнмана все валилось из рук. Кто победил, он или Франческа? Кто кого? Не надо так спрашивать. Какая разница, если все участники сошли с ума, и если можно спокойно начинать играть с того места, где сбился весь оркестр.
И все-таки: кто победил? Леви Штейнман чувствовал, что победили его. Кто чего-то хочет, или чего-то боится — того и победили, подумал Штейнман, осторожно занося руку над клавиатурой, но не дотрагиваясь до клавиш. Клавиши сияли. По стенам дрожали, как изюм, многократные пятна солнца. Само солнце было уже где-то наверху, у Штейнмана над макушкой, оно зависло, как хищная птица, прямо над ним — сейчас спикирует, ударит, унесет к себе в высокое гнездо. Штейнман вдруг сообразил, что дневное и ночное солнце — одно и то же. Просто ночью на солнце проступают индексы. Ночью видно, кто дергает солнце за ниточки.