Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Интенциональность и текстуальность: Философская мысль Франции XX века

Левинас Эммануэль

Шрифт:

Власть лжи становится главным принципом образного построения, изменяющим его координаты: невозможное приходит из возможного, а прошлое вовсе даже не обязательно является истинным. Никакая форма истины не контролирует время; власть лжи становится адекватным выражением времени. Структура становится «серией», а наррация утрачивает свои однородный и идентичный характер.

Истинный рассказ развивается органически, в соответствии с законными связями в пространстве и хронологическими отношениями во времени. Разнообразие мест и моментов, в которые попадает герой, вовсе не ставит под сомнение эти связи и отношения. Они, скорее, таким образом определяют свои элементы, что рассказ указывает на такие свидетельства, которые связывают их с истиной. Повествование везде соотносится с системой суждения. Фальсифицированное повествование освобождает от этой системы. Сами элементы постоянно изменяются вместе с теми временными отношениями, внутрь которых они входят. Повествование модифицируется не в соответствии с субъективными вариациями, а является следствием разъединенных мест и дехронологизированных моментов. Форма истины объединяет и стремится идентифицировать характер, зафиксировать его цельность; власть лжи неотделима от неуничтожимой множественности. Как подчеркивает Делез, «Я — другой» подменяет Ego = Ego.

Власть лжи существует только в перспективе серий властей, переходящих друг в друга и указывающих друг на друга. Свидетель, герой будет участвовать в той же самой власти лжи, уровни которой он будет воплощать

на каждой стадии повествования. Обманщик будет неотделим от цепочки других обманщиков, в которые ему и предстоит перейти. Не существует универсального обманщика, поскольку за ним всегда существует другой.

«Реверсия платонизма» приводит к падению как истинного мира, так и мира представления. Но что же остается в тот момент, когда рушатся эти идеалы? Ответ Ж. Делеза: остаются тела, силы и ничего кроме сил, более не соотносимых каким-либо центром. Становление не имеет центра, силы утрачивают всякие динамические центры, вокруг которых они организуют свое пространство. Движение согласовано с истиной, находится в согласии с ней только, когда оно представляет инварианты, точки тяготения движущегося тела, привилегированные позиции, через которые оно проходит, фиксированные точки, по отношению к которым оно движется. Только в этом случае движение сохраняет свои центры. Движение получает свою независимость в тот момент, когда движущиеся тела и само движение утрачивает свои инварианты. Движение отходит от требований истины, а время перестает сводиться к движению. Децентрированное движение становится ложным и освобожденное время превращается во власть лжи, которая и вступает в свои полномочия в этом ложном движении.

Пытаясь объяснить изменения взгляда на интерпретацию центра, Делез обращается к опыту живописи XVII века. Век барокко ознаменовал собой кризис классического идеала истины. Попытки реставрации центра шли путем глубокого изменения и эволюции наук и искусств. Центр становится чисто оптическим; точка превращается в точку зрения. Однако этот «перспективизм» не был обусловлен разнообразием внешних точек зрения на какой-либо неизменно пребывающий объект. В этом случае идеал истины нашел бы свое законное убежище и получил бы солидную защиту. Как раз-таки здесь — все наоборот. Точка зрения (позиция зрителя) остается постоянной, но всегда внутренней по отношению к различным объектам, которые с этого момента представляются в качестве метаморфозы одной и той же вещи в процессе становления. Проективная геометрия перемещала наш глаз на вершину конуса и предоставляла нам столь же изменчивые «проекции», как круг, эллипс, гипербола, точка, прямая линия, объект как таковой. Объект становится лишь связью своих собственных проекций, собранием или сериями своих собственных метаморфоз. Перспективы и проекции — за пределами истины и явления. Существует лишь определенная точка зрения, которая является принадлежностью вещи в том смысле, что вещь, постоянно трансформируясь в процессе становления, является идентичной данной точке зрения. Именно это Делез и называет «метаморфозой истины». Оптичность центра создало новый режим описания. Истина и ложь не рассматриваются в качестве альтернативы; мы имеем одно — власть лжи.

Так что же остается? «Сад расходящихся тропок»? А «это незаконченный, но и не искаженный образ мира, каким его видел Цюй Пэн» (Х.-Л. Борхес).

Жак Деррида

Конец книги и начало письма

Сократ был из тех, кто не писал.

Ницше

Проблема языка никогда не была просто одной проблемой среди многих других. Но как таковая, она никогда еще не захватывала столь глобального горизонта крайне разнообразных областей исследования, гетерогенных дискурсов, сфер различного и разнородного, наряду с их намерениями, методами и идеологиями. Недооценка самого слова «язык» и то, каким образом эта недооценка выдает утрату словаря, искушение перед дешевыми соблазнами, слепое следование моде, сознание авангарда, другими словами, — невежество — служат доказательствами ее воздействия. Инфляция знака «язык» является инфляцией самого знака, абсолютной инфляцией, самой инфляцией. Однако в одном из своих аспектов или оттенков эта инфляция знака также не перестает выступать в качестве знака. Этот кризис есть одновременно и симптом. Он указывает, будто бы не обращая на себя внимание, что историко-метафизическая эпоха в конечном счете должна определяться со стороны языка во всей целостности ее проблемного горизонта. И это должно быть именно так не только в связи с тем, что все те желания, которые стремятся вырваться из игрового пространства языка, вновь вовлекаются внутрь этой игры, но также и потому, что по той же самой причине и самому языку в течение всей его жизни угрожает опасность столкнуться со своей беспомощностью, брошенностью на произвол судьбы, опасность всякий раз возвращаться к своей собственной конечности именно в тот момент, когда его границы исчезают, когда он перестает обеспечивать и сдерживать себя, когда его гарантией выступает превосходящее его бесконечное обозначаемое.

Программа

В результате медленного движения, необходимость которого едва доступна восприятию, все то, что по крайней мере около двадцати веков устремлялось вперед и в конечном счете реализовалось в полной мере в бытии, накопленном и собранном под именем «языка», является отправной точкой для того, чтобы передать себя в руки письма, или хотя бы суммироваться под именем «письма». Благодаря едва воспринимаемой необходимости, все это выглядит так, словно понятие письма — более не указывающее на особую, девиантную, производную и вспомогательную форму языка вообще (независимо в каком качестве он берется — в качестве ли коммуникации, отношения, выражения, сигнификации, установления значения или мышления и так далее), не указывающее более на внешнюю поверхность, субстанциальное удвоение главного обозначающего, на обозначающее. обозначающего — является источником, передвигающимся за пределы распространения языка. Во всех смыслах слова письмо охватывает язык и включает его в себя. Само слово «письмо» не прекращает указывать на обозначающее обозначающего, однако несмотря на то, что это может показаться странным, «обозначающее обозначающего» больше не указывает на случайное удвоение и низменную вторичность. В противовес этому «обозначающее обозначающего» описывает движение языка в его источнике. Несмотря на то, что мы только должны будем в этом убедиться, уже возможно предугадать то, что источник, чья структура может быть выражена как «обозначающее обозначающего», скрывает и стирает себя в своем собственном продукте. В этом случае обозначаемое постоянно функционирует в качестве обозначающего. Вторичность, — которую, казалось бы, возможно приписать лишь одному письму, — затрагивает и воздействует вообще на все обозначаемые, неизменно влияет на них и характеризует тот момент, когда они начинают вступать в игру. Не существует единственного обозначаемого, которое избегает, даже несмотря на то, что может быть возвращено, игры означивающих отношений, конституирующих язык. Приход письма есть приход этой игры. И сегодня такая игра вступает в свои права, стирая границу, исходя из которой она имеет намерения регулировать циркуляцию

знаков, лишь на одних своих плечах вытягивая все обозначаемые, подтверждая их убедительность, уничтожая все твердыни, всяческие бессвязности, которые тщательно охранялись всей областью языка. Строго говоря, все это ведет к разрушению понятия «знака» и всей его логики. И конечно же, не случайно, что это сокрушение происходит именно в тот момент, когда расширение понятия «язык» стирает все свои границы. Нам необходимо обнаружить, что это сокрушение и стирание имеют одно и то же значение и являются одним и тем же феноменом. Все происходит так, будто бы сегодня западное понятие языка (с точки зрения того, что вне его многоголосия и строгой, проблематичной оппозиции речи [рагоlе] и языка [langue], скрепляет его вообще с фонетическим или глоссемантическим результатом, языком, голосом, слухом, звуком, дыханием и речью) открывается как обманка или маска изначального письма1,— более фундаментального, чем то, которое до этого превращения проходило в качестве простого «довеска к устному слову» (Руссо). Либо письмо никогда не было простым «довеском», либо грядет настойчивая необходимость конструирования новой логики этого «довеска». Эта безотлагательность и навязчивость будет управлять нами в дальнейшем, при чтении Руссо.

Указанные маскировки вовсе не являются историческими случайностями, которыми мы должны восхищаться или по поводу которых мы должны сожалеть. Их движение было абсолютно необходимым, оно было связано с необходимостью, которую не может осудить ни один трибунал. Привилегия phone не зависела от выбора, которого можно было избежать. Она является ответом на момент экономии (скажем так: экономии «жизни», «истории» или «бытия как само-отношения»). Система «слышание (понимание) — себя — говорящим» через фонетическую субстанцию, которая представляет себя как не экстериорное, не мирское, а в связи с этим не эмпирическое или не случайное обозначающее, необходимым образом господствовала в мировой истории в течение целой эпохи и даже сумела создать идею мира, идею его источника, которая возникла за счет разделения на мировое и не-мировое, внешнее и внутреннее, идеальное и неидеальное, универсальное и не-универсальное, трансцендентальное и эмпирическое и так далее2.

С переменным и непрочным успехом указанное движение, по-видимому, стремилось, как к своему телосу, свести письмо к вторичной и инструментальной функции, функции переводчика полной речи, которая всецело присутствует (присутствует по отношению к самой себе, по отношению к обозначаемому, другому, вообще по отношению ко всякому условию присутствующей темы). Оно стремилось свести его к технике, обслуживающей язык человека говорящего, к интерпретатору самой изначальной речи, защищенной от интерпретации.

Техника, обслуживающая язык… Я не обращаюсь к общей сущности техники, которая нам уже известна и зачастую оказывает помощь в понимании, например, узкого и исторически определенного понятия письма. Я убежден, наоборот, в том, что определенный тип вопроса по поводу значения и источника письма предшествует или, по крайней мере, сливается с особым видом вопроса по поводу значения и источника техники. Именно по этой причине понятие техники никогда не сможет каким-либо простым образом прояснить понятие письма.

Все выглядит так, словно все то, что мы называем языком, могло бы быть, исходя из своего источника и цели, лишь моментом, существенным, но все же детерминированным типом, феноменом, аспектом письма и его видами. Словно в течение авантюрного предприятия, вследствие самой этой авантюры, мы были вынуждены этот момент забыть и преднамеренно вводились в заблуждение. Авантюрность этого приключения сливается с историей, которая соединяла технику с логоцентрической метафизикой вот уже в течение почти трех тысячелетий. Эта эпоха исчерпывает свои возможности под влиянием обстоятельств, связанных со смертью цивилизации книги, которая заявляет о себе и проявляется в конвульсивном размножении библиотек. И это — не более чем один пример среди многих других. Несомненно, что эта смерть книги не заявляет (а в определенном смысле всегда заявляла) ни о чем ином, кроме как о смерти речи (так называемой полной речи) и новом изменении в истории письма, в истории как письме. Об этом заявлялось в промежутке, равном нескольким столетиям. Все это происходило в таком масштабе, что мы обязаны с этим считаться, и должны быть внимательными, дабы не пренебречь качеством разнородной исторической длительности. Ускорение является таковым лишь в его качественном значении, и мы допустили бы ошибку, проводя тщательную оценку в соответствии с прошлыми ритмами. Конечно же, «смерть речи» выступает здесь лишь в качестве метафоры. Предвосхищая разговор об исчезновении, мы должны поразмыслить о новой ситуации для речи, в которой она более не будет выполнять функции источника.

В утверждении того, что понятие письма превосходит границы языка и охватывает его, конечно же, предполагается определенная дефиниция языка и письма. Если мы не предпримем попытки их обоснования, то должны будем уступить движению упомянутой нами инфляции, которая также заимствует слово «письмо» и делает это не случайно. В настоящий момент то тут, то там, за счет жеста и ради мотивов, которые глубоко необходимы и деградацию которых легче обвинять, чем раскрыть ее источник, слово «язык» соотносится с действием, движением, мыслью, рефлексией, сознанием, бессознательным, опытом, эффективностью и т. д. В данный момент мы относим «письмо» не только ко всему вышеперечисленному, но и к чему-то большему. Когда мы говорим о «письме», то обозначаем этим словом не только физические жесты буквенной пиктографической и идеографической надписи (инскрипции), но также и целостность того, что делает ее возможной. Мы подразумеваем то, что находится за пределами обозначающей и обозначаемой стороны. Мы говорим о письме даже по отношению к тому, что приводит к надписи (инскрипции) вообще, вне зависимости от того, буквенная она или нет. Мы связываем «письмо» и надпись (инскрипцию), даже если то, что эта надпись распространяет в пространстве, является чуждым порядку голоса. Мы имеем в виду не только кинематографическое или хореографическое, но и живописное, музыкальное, скульптурное «письмо». Возникает потребность говорить об атлетическом письме, а еще с большей определенностью, о военном или политическом письме с точки зрения тех техник, которые сегодня управляют этими областями. Все это делается не только для того, чтобы показать, что система буквенного обозначения связана с этими видами активности только лишь вторичным образом, но и ради описания сущности и содержания самих этих форм активности. Подразумевая тот же смысл, современные биологи говорят о письме и программе в отношении наиболее элементарных информационных процессов в пределах живой клетки. И в конечном счете целая область вне зависимости от того, имеет ли она сущностные границы или не имеет таковых, охваченная кибернетической программой, будет являться сферой письма. Если теория кибернетики вытеснит собой все метафизические понятия, включая понятия души, жизни, ценности, выбора, памяти, которые до сих пор служили для того, чтобы отделить человека от машины3,— она должна будет сохранить понятие письма, следа, gramme (начертательной метки) или grapheme (графа) до тех пор, пока выставлен напоказ ее собственный историко-метафизический характер. Еще даже не будучи определенной в качестве человеческого (со всеми отличительными характеристиками, приписываемыми человеку, и целой системой значений, на которую они указывают) или в качестве нечеловеческого, gramme или grapheme будут являться именами особого элемента, лишенного качества простоты. Этот элемент, либо осознанный как средство, либо в качестве нередуцируемого атома, архэ-синтеза вообще, мы не должны позволить себе определять внутри системы оппозиций метафизики, не должны даже называть и опытом вообще. Этот элемент должен рассматриваться в качестве источника всяческого значения.

Поделиться:
Популярные книги

Владеющий

Злобин Михаил
2. Пророк Дьявола
Фантастика:
фэнтези
8.50
рейтинг книги
Владеющий

Имперец. Том 1 и Том 2

Романов Михаил Яковлевич
1. Имперец
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Имперец. Том 1 и Том 2

Шериф

Астахов Евгений Евгеньевич
2. Сопряжение
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
рпг
6.25
рейтинг книги
Шериф

Двойник Короля 5

Скабер Артемий
5. Двойник Короля
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Двойник Короля 5

На границе империй. Том 9. Часть 5

INDIGO
18. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 9. Часть 5

Черный дембель. Часть 4

Федин Андрей Анатольевич
4. Черный дембель
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Черный дембель. Часть 4

Отморозок 3

Поповский Андрей Владимирович
3. Отморозок
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Отморозок 3

Дочь опальной герцогини

Лин Айлин
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Дочь опальной герцогини

Идеальный мир для Лекаря

Сапфир Олег
1. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря

Блуждающие огни 2

Панченко Андрей Алексеевич
2. Блуждающие огни
Фантастика:
боевая фантастика
космическая фантастика
попаданцы
альтернативная история
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Блуждающие огни 2

На границе империй. Том 9. Часть 3

INDIGO
16. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 9. Часть 3

Рейдер 2. Бродяга

Поселягин Владимир Геннадьевич
2. Рейдер
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
7.24
рейтинг книги
Рейдер 2. Бродяга

Ваше Сиятельство 3

Моури Эрли
3. Ваше Сиятельство
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Ваше Сиятельство 3

Проданная невеста

Wolf Lita
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.80
рейтинг книги
Проданная невеста